Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции - страница 42
Вообще, следует заметить, что представленные в «12 стульях» и «Золотом теленке» типовые ситуации и фирменные черты советской действительности являются точным слепком эпохи, вплоть до мельчайших деталей. В первом романе показаны аукцион «Главнауки» (антикварная горячка 1920-х годов); турнир в Васюках (шахматная истерия в СССР); пропаганда займов; авангардные постановки Гоголя; разговоры о близкой войне, о шпионах и белоэмигрантах; ялтинское землетрясение 1927 года.
Во втором романе: противохимические учения, автопробег, Турксиб и пятилетка; чистка, соевая кампания, арктические полеты и многое другое. Нарисованные в дилогии картинки жизни перестают быть разрозненными элементами фона и сливаются во всеобъемлющий образ обновленной России 1920-х годов, когда на десятилетия вперед закладывался фундамент советского общества. Скажем, отмеченные авторами тогда еще свежие канцеляризмы пугали еще многие поколения советских граждан: «Обеденный перерыв от 2 до 3 ч. д.», «Закрыто на обеденный перерыв», просто «Закрыто», «Магазин закрыт» и, наконец, черная фундаментальная доска с золотыми буквами: «Закрыто для переучета товаров». Сама мастерская по производству этих табличек, как мы понимаем, тоже примета НЭПа. И еще беспризорники. Именно беспризорник встречает Остапа Бендера, когда он впервые предстает перед читателем на страницах «12 стульев». Сотни тысяч сирот стали особой проблемой первых лет Советской власти. Их вылавливали, увозили в колонии, но они снова возникали на улицах и рынках, ходили стаями, играли в карты в глухих закоулках, спали в подъездах и в пустых асфальтовых котлах, воровали, выпрашивали папиросы и пели по трамваям блатные песни[26]. Писатель К. Паустовский вспоминает в «Книге о жизни», как они с другом однажды подобрали тяжело больного беспризорника, пригласили старого доктора-армянина, который диагностировал у мальчика двустороннее воспаление легких. И далее между старым доктором и молодым писателем состоялся такой диалог: «Доктор снял его (пенсне – К. К.), поднес почти вплотную к старческим выпуклым глазам и спросил:
– Как это случилось?
– Что? С мальчиком?
– Нет! Как это случилось, что тысячи детей выкинуты, как котята, на улицу?
– Не знаю.
– Нет! – сказал он твердо. – Вы знаете. И я знаю. Но мы не хотим думать об этом…»
Ужасно, что ситуация с детьми сегодня, спустя почти сто лет, схожа. Мы тоже знаем, но молчим.
«Шурка Балашов умер через четыре дня, – вспоминает дальше Паустовский. – Долго после его смерти я не мог избавиться от чувства вины перед ним. Зузенко говорил, что никакой вины нет, что я – гнилой интеллигент и неврастеник, но под кожей на скулах у капитана ходили твердые желваки, и он без конца курил. Мальчика похоронили в мелкой могиле на краю кладбища. Все время шли дожди, сбивали гнилые листья и засыпали ими низкий могильный горб. Сейчас я, конечно, его уже не найду, но приблизительно знаю, где похоронено маленькое, беспомощное существо, совершенно одинокое в своем страдании» (20).
Насколько отличаются эти горькие, человечные строки от писаний «лучшего журналиста эпохи» М. Кольцова, ярко демонстрирующего подход новой элиты к не своим детям. Запись 1927 года: «Жуткие кучи грязных человеческих личинок… еще копошатся в городах и на железных дорогах… еще ползают, хворают, царапаются, вырождаются, гибнут, заражая собой окружающих детей, множа снизу кадры лишних людей, вливая молодую смену преступников» (21). Сколько презрения и ненависти