Гоголь-студент - страница 8



– Пошутили – и ладно, – сказал Гоголь и, милостиво кивнув на прощанье коровницам, ушел вон.

Левко плелся за ним следом тише воды, ниже травы и, только выйдя за калитку скотного двора, решился спросить, когда-де его милости угодно будет поля осмотреть?

– Когда опять удосужусь, – был ответ. – Мы с тобою, кажется, поняли теперь друг друга?

Выразительное подмигивание, которым сопровождались эти слова, ободрило опять плута-приказчика.

– Поняли, пане, – отвечал он. – Рыбак рыбака видит издалека, как говорят москали.

– Что ты, братец, рыбак и мастер ловить рыбу даже в мутной воде – в этом я никогда не сомневался. Но теперь ты, я думаю, убедился, что и я не даю себе пальца в рот класть. Так, стало, и намотай себе на ус. А засим, друже, будь здоров.

Покончив на этом обозрение хуторского хозяйства, Гоголь поднялся к себе на вышку и тут, как после тяжелого сна, стал потягиваться, зевнул глубоко-глубоко во весь рот: целая гора ведь у него с плеч скатилась!

Когда затем как-то Марья Ивановна справилась у сына о результате его собеседования с Левком, он покраснел, но нашел нужным выгородить приказчика:

– Для хозяйства, маменька, Левко просто находка, золотой человек. Аппетит у него некоторый есть, но курочка по зернышку клюет, а сыта бывает.

– Да разве нельзя было его уличить на чем?

– Можно было бы, но, уличив, пришлось бы сместить и променять, пожалуй, на волка. Так не лучше ли скромную курочку покормить, чем жадного волка? Впрочем, я его все-таки не буду упускать из виду, будьте покойны.

И он не упускал его из виду: бывал и на лугах, и на полях, когда там косили сено, жали хлеб. Любуясь мирною сельскою картиной, прислушиваясь к болтовне и к песням косарей и жниц, сам тоже с ними заговаривал, балагурил. Но репримандов ни приказчику, никому вообще уже не делал. И без того ведь все шло как по маслу: Левко, очевидно, намотал себе на ус поучение панича и старался теперь во всем ему угодить, услужить.

В саду и в доме, однако, надо сказать, молодой хозяин оставил еще за собою свободу действий: нередко можно было его видеть или роющимся заступом в грядах, или стоящим в белом фартуке на высокой скамье в зале, в гостиной, вооруженным громадною кистью и расписывающим по стенам бордюры, букеты и арабески. Утренние же часы он посвящал обыкновенно урокам географии и истории с двумя сестрицами: Анненькой и Лизонькой, которые, благоговея перед братом-студентом, слушали его очень внимательно и повторяли за ним чуть не слово в слово весь урок. Никоша был теперь ведь уже взрослым, перестал их дразнить, как бывало прежде, обходился с ними снисходительно-ласково, часто наделял их гостинцами, которые у него на вышке не переводились, а с маленькой Олечкой, любимой своей сестренкой, сам даже иной раз резвился, сажал ее верхом на Дорогого и бегал рядом, погоняя дога плеткой. О новых стихах своих он уже не заикался, а сестры, да и мать забыли о них, точно их и не бывало.

Охотнее же всего уходил он теперь куда-нибудь подальше, в безлюдную степь, где проводил целые часы, растянувшись в высокой траве. Прямо над головой его возвышались, приветно кивая, душистые степные травы, а над верхушками их в недосягаемой вышине по глубокой лазури величаво-медленно плыли белые, как морская пена, облака. Кругом же – звучная степная тишина: жужжание и стрекот насекомых, птичьи пересвисты и щебетание. Порою только в эту однообразную музыку природы прорвется отдаленный скрип немазаных колес и монотонный человеческий напев. Тогда ленивец наш приподнимет над травою голову, облокотится, и на светлом фоне неба темными силуэтами вырисуются перед ним пара волов и телега, нагруженная снопами, а на возу сам певец, пузатый, усатый малоросс, который, покачиваясь как бы в полудремоте и сам того не сознавая, тянет без конца один и тот же излюбленный народный мотив. И опустится юноша снова в мягкую траву. Тихо-тихо замирает в ушах его заунывная песня, а перед сомкнутыми глазами встает уже другая картина из былых рассказов покойного отца о седой старине: по той же украинской степи на борзых конях несутся лихие всадники с пищалями за спиною: один, другой, Третий, десятый, то ныряя в зеленом океане степных трав, то мелькая над их поверхностью своими усатыми молодецкими головами. Скачут и поют, один запевает, другие подтягивают. Давно уже самих их и след простыл, а песня их все еще доносится откуда-то издалека. О чем она? О том, конечно, как они всею Сечью ударят на басурманов… Эх, как бы записать дословно все слышанное про славных запорожцев! Но мало ли и в наше время своего рода чернильных басурманов – «крапивного семени» – в разных судах да канцеляриях? Вот на кого бы ударить, кого бы разгромить! И разгромит он их однажды, о! непременно, во что бы то ни стало, разгромит…