Гуннхильд - страница 4



Встав, Торвальд долго отряхивает с плаща приставший вереск. Хотя в пролеске травы прилипнет гораздо больше.

Мешок ложится на плечо; Торвальд оглядывается. Чайки прилетели. Слышно, как они дерутся на прибое за найденную рыбину, но вопли заглушает мерное, поглощающее мысли шуршание гальки…

Губы Торвальда, потрескавшиеся от ветра и пересоленной пищи, размыкаются в детской, едва заметной улыбке.

Море вернётся к нему. Он может в этом поклясться. Море никогда не отпускает своих сынов. К тем, кто хоть раз ходил по морю, оно придёт даже в предсмертном сне.

Но сейчас тропинка в пролесок зовёт всё отчётливей, всё нетерпеливей.

* * *

Пока он плавал по морю, на побережье пришла осень. Пускай и опоздавшей гостьей.

Листва держится, но своды пролеска уже налились мертвенной жёлто-коричневой краской. Своды покачиваются, показывая небо, и от каждого порыва ветра с ветвей на шапку и за шиворот сыплется редкий липкий дождик. Приходится подтягивать плащ чуть ли не до ушей… Иногда на тропинке попадаются замёрзшие лужицы, и под пяткой ломается ледяная корка. Цветы по-осеннему пышны, по-всякому красны, белы и желты.

Вдали трещит дятел. Постепенно его стук превращается в отглас иного мира, от которого вздрагивают плечи, если вслушиваться. И хочется громче насвистывать непотребную песенку про девушку, которой в ответ на её желание отказывает возлюбленный.

Уже нет осинок и берёзок, растущих на песке и гальке чахлыми сорняками. Тут не кусты-молодняк из низин, в коих из ручьёв собираются речки. Здесь высятся отборные строевые, мачтовые сосны.

То и дело у пней попадаются следы подношений с начертанными углём и краской рунами. И щепки серые, рыжие, а то и совсем белые, пока что не утонувшие во влажной чёрной почве…

Море продолжало шуметь в сверкающих просветах между многослойным частоколом из стволов. К острому запаху соли ветер подмешивал дым – дым из человеческих жилищ, его с другим дымом не спутать.

Тропинка вклинивалась в дорогу, широкую, накатанную. Луж на дороге было больше, чем на тропке, ведь её проложили в русле высохшего ручья, и она, огибая кусты бузины с ярко-красными ягодами, уходила к посёлку, который ссыпался к пристани, как осадок с пологого склона.

В дальних загонах звенело блеяние, за домами гоготал заблудившийся гусак, а на улице грызлись собаки… Тёмной верёвочкой поднимается дым – по-видимому, это кузница – оттуда гудит молот, и гудение его высоко-высоко повисает в воздухе. На дощатых настилах громыхают повозки, их тянут понурые лошадёнки. Идут, налегке или скрючившись под тюками и бочонками, горожане в таких же войлочных шапках, как у Торвальда.

У торговых мест раскладывали россыпи из мечей, топоров, разноцветное стекло, бирюзу и нефрит нанизанными бусами, кожи, восточный шёлк и меха с севера.

На причале оживились – подошёл торговый корабль.

Его парус собрали, к бортам кинули доски и мостки. Пока привязывали к столбам цепи с кормы и носа, по доскам уже скатывались бочки с дорогим франкским вином.

Но тропинка не спускается к пристани, а бежит на пригорок, вдоль бузинных зарослей, у которых стоит Торвальд.

Он вытягивает руку и вздрагивает, коснувшись бузинной ветки. И моргает, быстро-быстро, почти до слёз.

Потому что видит обоими глазами.

«Начинается…»

Миг назад с ветки свешивались гроздья алых ягодок, но сейчас вместо них сгрудились соцветия. Их обрамляют листья, острые, как торчащие из колчана наконечники стрел. И цветочки пахнут необычайно резко.