Ханидо и Халерха - страница 37
В тордохе Пайпэткэ остановилась возле стола – доски и треноги. Очаг выглядел жалким, покинутым – над останками костра, притрушенными снегом, одиноко висел пустой крюк – сускарал[51], чай в неубранных кружках замерз. Эта заброшенность и противное храпение старика за пологом заставили Пайпэткэ вздрогнуть. Но, вздрогнув сердцем, она задрожала и всем телом, да так, что руки тотчас вскинулись к груди и начали трястись, хватая воздух. Дробный стук зубов рассыпался по тордоху. И был страшным дикий, прерывистый смех, вдруг перекрывший и нудный гул непогоды, и тягучее храпение старика. Пайпэткэ хохотала все сильней и сильней и зубами стучала все громче и громче – и это бы кончилось чем – то еще более страшным, если бы не Сайрэ, выскочивший из – за полога.
Кривоногий Сайрэ засуетился, забегал вокруг жены, боясь сказать или сделать что – то неверное. Но он нашелся и оборвал этот смех:
– Ке, слушай, ке, а где ж Мельгайвач? Разве он не вернулся? Как же он не вернулся? Он ведь за подарком поехал – оленей пригонит сюда… Наверно, пурга его задержала…
Сайрэ спасал жену от беды, обманом возвращал ей рассудок и не знал, что Мельгайвач в это время действительно и всерьез размышлял о подарке.
Ничего не случилось в пути с богатым, но обреченным на тяжкие испытания чукчей. В мешке на нарте у него была водка, и он, хорошенько выпив, не щадил оленей, пробиваясь сквозь полосу непогоды.
В теплой яранге, где все говорило об огромном достатке, к нему пришли свои, трезвые, но слишком нетерпеливые мысли. Он рассудил так. Да, кровь и боль сводят с ума – даже животных, и человек, глядя на кровь, расширяет глаза, становится не таким, каким бывает всегда. Поэтому главное – кровь, а не всякие там проталины по весне и пустой навар вместо жирной еды; Сайрэ, как и все шаманы, конечно, немного жулик… И Мельгайвач, завалившись спать с младшей женой, начал гадать, сколько оленей нужно отдать Сайрэ – сто или двести и когда лучше пригнать их в Улуро – весной или сейчас.
За этими размышлениями Мельгайвач совсем забыл о том, что Кака, вроде птицы, клюющей падаль, в последнее время все снижался и снижался над ним. Если бы он подумал об этом, то, наверное, остерегся спешить и уж непременно бы все сделал иначе. Но ему слишком надоело видеть себя попавшим в беду, и слишком близкой была возможность опять улыбаться.
Уже на второй день Мельгайвач отправил всех жен к родственникам и остался один. Ему надо было бы выгнать еще и собаку, но ведь собака не человек, что она понимает…
В опустевшей яранге было тепло и светло – под треногой горели поленья, горел, как всегда, и большой жирник. Мельгайвач ходил туда и сюда, разглядывая свои богатые пологи, каждый из которых был подобран из шкур одинаковой масти. И вдруг он подошел к очагу, спустил на бедра штаны, задрал рубаху и ударил себя не успевшим блеснуть ножом. Ощутив вполне терпимую боль, Мельгайвач удивился, как все это просто. Он не взглянул на живот; он наугад придавил ладонью рану, а когда ладонь стала мокрой и теплой, отнял ее, поднял голову кверху, чтоб ничего не видеть, потер руку о руку, умыл сразу обе щеки – но неожиданно зашатался, зашатался, как одинокое дерево, попавшее в круговорот горячего ветра. Дымовое отверстие метнулось в сторону, а подсвеченный снизу кособокий шатер[52] расправился во все небо и закрутился, как колесо на русской телеге. Чтоб не упасть, Мельгайвач схватился свободной рукой за жердь треноги и опустил голову. То, что увидел он, было ужасно. Ладонь опять зажимала рану, но из щелей между пальцами упругими струйками вырывалась в разные стороны кровь.