Ханидо и Халерха - страница 6
И только одна женщина во всем стойбище в этот вечер совсем не думала ни о каких духах. Это была племянница Амунтэгэ, неродная дочь Тачаны – Пайпэткэ. Она думала о себе и ни о ком больше.
Укрыв одеялом ноги, Пайпэткэ сидела, тупо глядя на затухавшие угольки очага. Она не плакала и не всхлипывала, но из ее маленьких, широко раскрытых глаз то и дело выкатывались слезы. Капли не оставляли на лице следов, но, падая на оленью шкуру, они повисали на щетинках и в свете очага горели красными огоньками – точь – в – точь, как бисеринки, которыми она вышивала кисет купцу По – тонче. Пайпэткэ то и дело пыталась ухватить их пальцами, но они исчезали…
Амунтэгэ долго не появлялся в тордохе, а когда зашел, Пайпэткэ тихо сказала – нет, не ему, а так просто – самой себе:
– …Ни подарков мне, ничего. Обноски умершей старухи, линялые шкуры… Другие сироты счастливей. И чем виновата я?..
– Не ты виновата, – ответил дядя. – Духи виноваты во всем. – И опять выбрался из тордоха.
А старая Тачана стала шумно сопеть и ворочаться на шкурах – подстилках. Ей не терпелось опять накинуться на ненавистную полоумную потаскушку, из – за которой в стойбище случилось столько несчастий. Но она боялась проговориться.
Если бы Пайпэткэ знала всю правду, знала бы то, что происходило утром в тордохе Нявала! Разве сидела б она вот так, без движения, разве бы плакала тихо и долго? У самых забитых сирот есть тоже предел терпенью – а вечер был нехороший, красный, тревожный, и, наверно, случилось бы то, что люди стойбища ждали: сирота Пайпэткэ была способна на все.
Но Пайпэткэ ничего не знала. И не случилось третьей беды ни длинным предветренным вечером, ни короткой ветреной ночью.
ГЛАВА 2
Напрасно люди стойбища у Малого Улуро старались не выдать тайну. Неправда плавает поверху, как жир на воде. Весть о случившемся быстро облетела и колымскую, и алазейскую тундру. Да как скроешь правду: приезжий увидит могилки, расспросит, вздохнет – но дети – то живы, и покинет он стойбище с хитрой усмешкой.
К осени слух дошел и до яранги[16] Мельгайвача. И чукотский шаман без промедления передал с попутчиком слова жестокой обиды на шамана Сайрэ. Убить двух собак, схоронить их на видном месте, да еще обозначить жердями – это Мельгайвач принял как вызов.
Людям же стойбища послание показалось угрозой. А Сайрэ вскипел, как горячий жир от капли воды.
– Вертлявый чукча, вертлявый обманщик! – сказал он, проводив заезжего человека.
У Сайрэ как раз пил чай Пурама.
– За старое принимается, видно, – заметил он. – Надо глядеть.
– Всех людей тундры этот хищник может испортить. Нужно ехать к Каке. Пусть Кака одернет его. У тебя, Пурама, остался единственный брат. И если поехал бы ты, то Мельгайвач уж ни тебя не тронул, ни Умукана: слишком прямые следы бы оставил.
– Да, это верно, – насторожился и одновременно удивился уму шамана охотник. – Хорошо, я поеду.
Осень в этот год выдалась ранней. К покрову все озера и болота уже замерзли и люди оделись в кухлянки. Ранний крепкий мороз – большая радость: скорее можно ездить в любом направлении, легче добывать побелевших песцов и диких оленей, да и просто дышать приятно… Олени Пурамы шли ходко, но в дороге от встречного каюра он узнал, что не туда едет: чукотский голова, богач и шаман Кака отправились по делам к Мельгайвачу, в стойбище на речке Коньковой. И Пурама повернул упряжку.
Не знал посыльный Сайрэ, что туда же, к Мельгайвачу, с двух противоположных направлений выехали еще две упряжки – одна купца Потончи, другая юкагирского головы Куриля. Если бы знал он все это, то уж постарался бы примчаться первым, тем более что ездок он был наилучший. Нет, Пурама решил дать передышку оленям и потому сильно опаздывал к разговорам, которые не всякому довелось бы услышать.