Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме - страница 16
В самом низу этой адской лестницы, конечно же, евреи с желтыми звездами. Их больше всего – они составляют основную массу лагерной рабочей силы. Неевреи германской, французской, голландской, польской, греческой и других национальностей оказались здесь раньше евреев, так что успели до их прибытия сформировать свою иерархию.
Трубы Биркенау беспрестанно курятся грязно-коричневым дымом над этим кошмарным царством отверженных. Город-крематорий не знает отдыха. Ядовитый газ убивает людей днями и ночами уже несколько лет. Печи, раскаленные добела, содрогаются; груды человеческого пепла рассыпаются искрами в загаженном воздухе. От этого зрелища невозможно укрыться – на него приходится смотреть с рассвета до заката. Сложно перевести взгляд на что-то другое, но – слава господу – наступает ночь, и мрачные контуры труб скрываются под ее непроницаемым покрывалом.
Мы ковыляем длинным неровным строем по ухабистым полям в сторону железнодорожной насыпи. Конвойные окружают нас плотным кольцом, прожектора на сторожевых вышках слепят глаза. Вдалеке, на путях, из темноты выползает поезд.
Через несколько минут мы уже залезаем в вагоны. Снова по шестьдесят человек в каждом. Тонкий слой влажных опилок покрывает пол. Места хватает, только чтобы скрючиться, тесно прижавшись друг к другу. На этот раз вагон не запирают, но с нами в него вскарабкиваются двое охранников с пистолетами-пулеметами. Самые наивные из нас пытаются завязать с ними разговор.
– Maul Halten! – Заткнись!
Посреди вагона стоит грязная деревянная кадка. Сортир. Такой вонючий, что меня начинает тошнить.
Внутри и снаружи темно хоть глаз коли, но у охранников есть фонарики. Мы отправляемся – двери по-прежнему открыты.
Переезд такой же мучительный, как и предыдущий. Дрожа в своих обносках, я жадно поглядываю на красный огонек сигареты, пляшущий у одного из охранников в руке. Меня одолевает голод. Я впиваюсь в кусок хлеба, который так и носил с собой. Он вкусный.
Съежившись, притиснутые друг к другу, мы пытаемся поспать. Рядом со мной Хаузер; он тоже откусывает хлеб. Хаузер сумел сохранить и свою порцию маргарина.
Кошмарное ночное путешествие кажется невыносимым. После Аушвица и Биркенау, без имени, без личности, не зная, куда нас везут. Оно еще хуже, чем первое. Охранники возвышаются по сторонам открытых дверей. Проскочить мимо них и спрыгнуть в темноту? Мимолетная мысль пьянит как опиум: короткий полет, а потом все будет кончено. Хаузер думает о том же. Он шепчет:
– Надо прыгать. Давай попробуем.
– Безумие! – отвечаю я. – Ты хочешь сбежать или напрашиваешься, чтобы тебя расстреляли? Сбежать отсюда, где все на виду, в любом случае не удастся.
– Кто говорит о побеге? Умереть, умереть…
Он плачет. И механически пережевывает хлеб.
– Умереть всегда успеешь, – говорю я, но мой голос звучит неубедительно даже для меня самого.
– Скажи, а разве такое вообще можно пережить? – спрашивает он.
– Нет.
– И что тогда?
– Нельзя, но мы попробуем.
Хаузер замолкает. Наконец утомление берет надо мной верх, и я впадаю в тревожное полузабытье. Каждую минуту меня будят люди, крадущиеся мимо. Импровизированный сортир посреди вагона постоянно занят. От мякинного хлеба и супа из протухшей конской колбасы у многих начался жестокий понос. Временами я все-таки умудряюсь задремать. Как хорошо было бы заснуть по-настоящему! Но это невозможно. Ночной холод щиплет меня за грудь.