Хореограф - страница 20



А хороший певец… А хороший певец… К чему это «А»? «А» – это противопоставление. Совершенно не уместное.

– Это вечная беда: хороший вокалист мыслит гласными, которые переходят друг в друга, создавая то самое качественное звуковедение, когда звук льется сам – "говорит, словно реченька журчит", а не хороший – согласными, отталкивается от них, и на выходе имеем бры-мры-гры.

Вокалист мыслит гласными… Что, б…, серьезно? Выходя на сцену, артист мыслит гласными? Удавиться можно. Чем живут люди с отключенным регистром чувственного восприятия? Хороший – нехороший… Что она несет? Она стерильна, эта администраторша? Или видеозапись до такой степени крадет эффект живого присутствия? Какие еще гры-мры? Кому и на кой сдалась эта «реченька журчит»? Он помнил свой озноб от спетой сквозь зубы фразы. Да он едва выжил тогда, в том клубе!

– Но таким харизматичным все прощают, – закруглилась экс-хористка на позитивной ноте.

– Постой, ты хочешь сказать, что он не профессионален?

– Нет-нет! Он как раз очень профессионален, техничен. Только делает что-то свое. Как-то по-своему. По-особенному.

Залевский сухо поблагодарил администратора с особой, завершающей неприятный разговор, интонацией. Это был тревожный знак. Рита сочла правильным и своевременным ретироваться.

Едва за администраторшей закрылась дверь, из угла послышался раздраженный голос:

– Где их делают, этих куриц? Она точно в опере пела? Фальцет она услышала… Нет там фальцета!

– Как нет? – переспросил Залевский, пораженный не только безапелляционностью утверждения, но и тем, что человек наконец подал голос. – А что там есть?

– Фальцет по определению не может быть богат обертонами, а реально интонирование здесь есть! Высокие ноты он голосом берет. Это его рабочие октавы! Да и это – не важно.

Нет-нет, конечно же, это фальцет, был уверен Залевский. И да – он интонирует в фальцете! Фальцет в восприятии хореографа был чем-то сродни обману, «фальшивым», ненастоящим голосом, специально выработанным для того, чтобы удивлять и морочить слушателя, интриговать! Хитрым маневром, предназначенным отключать сознание и включать что-то другое, подкорковое – инстинкты. Поэтому Марин и не помнил, как его вынесло к сцене. Поэтому и хотят все докопаться, понять, что с ними сейчас сделали, понять, как: обертонами ли, интонированием, рабочими-не рабочими октавами… Расслабьтесь! Просто ему так надо, вы не виноваты.

Человек выбрался из шкур, в крайнем раздражении счистил с пальто налипший бараний ворс и вышел с разочарованным выражением лица. Черт, надо, наконец, выяснить у охраны, кто это. Ему совершенно не с кем поговорить о парне!

И вдруг по легкой хромоте он узнал человека: однажды Залевского привезли к нему в гости – в старый «немецкий» дом с дощатыми полами, широким подъездом, пропахшим бездомными кошками. Квартира – жилье и мастерская одновременно: вдоль стен – струганые стеллажи с картонами, гипсовыми головами и инструментами. Представили поэтом и художником. Поэт (породистый профиль на фоне окна, ясные глаза, тихий голос) чистил морковку и варил на древней электроплитке с открытой спиралью куриный бульон. Чувствуя свою неуместность, излишнюю нарядность и несвоевременность, Марин от неловкости попросил его почитать что-нибудь и тут же устыдился своей просьбы. Но человек с морковкой, не смутившись, стал читать свои стихи – не наизусть, а из потрепанного дешевого блокнота. И стихи оказались на диво хороши, другие, невозможные, как будто до него в мире не было поэтов. И поэт был застенчив (при своих беззастенчивых стихах), но воодушевлен просьбой. Впечатленный хореограф, вероятно, предложил тогда поэту приходить к нему запросто. И тот приходил. И, наверное, чего-то ждал.