Хвала любви (сборник) - страница 27
– Может, уехать мне?
– А мы на все лето одни здесь? Да ты посмотри, как сыновья к тебе тянутся. Вот и пользуйся моментом, воспитывай их. Сколько раньше переживал: как Ваня с Валей будут жить без меня?! Ну вот, они рядом – что же ты? Радуйся!
– Да они-то рядом… Это верно. Зато сколько косых взглядов вокруг?
– Плюнь, не обращай внимания. Лучше поцелуй меня! Еще, Гуричка, еще… вот так. Ах ты мой глупый, любимый, страдалец ты мой… Люблю тебя, люблю, люблю!
Иногда Гурий не выдерживал, уходил из дома.
Как прежде, как много лет назад, брал с собой альбом, карандаши или гуашь и бродил то по лесу, то забирался на Малаховую гору, а то оказывался на Высоком Столбе, откуда по-прежнему открывались безмерные уральские дали, леса, дороги, синие пруды и долгие извилистые речки – Чусовая и Северушка.
Опять и опять он делал наброски, эскизы, мучился все той же прежней идеей: хотел разом выразить суть жизни в каком-то одном рисунке, который бы объял собой все – и смысл, и красоту, и глубину, и единственность жизни. Однако странное дело: теперь, когда он стал старше, умней, опытней, эта идея еще больше ускользала от него: рука слушалась, но сердце молчало. Раньше сердце его разрывалось на части, кричало, неистовствовало, было переполнено горделивой мечтой поразить мир прекрасной совершенной картиной, ибо чувственная предтеча этого совершенства явственно ощущалась в душе, только нужно было передать ее через линию и красоту рисунка; а теперь? А теперь душа оставалась холодной и пресной, то есть никак не подключалась к тому, что назвал он «сердцем работы». Словно душа его – это одно, а рисунок, линия – совсем другое. С некоторого времени он стал все явственней ощущать в себе эту двойственность состояния, и это раздвоение мучило его не меньше, чем прежняя неопытность, когда не слушалась рука и не подчинялась линия; теперь – рука слушалась, линия подчинялась, но рисунок получался неодухотворенным, холодным и пустым, ибо оставался лишь слепой копией жизни.
Раздосадованный, опустошенный, Гурий возвращался домой, где тоже не находил себе места: здесь на его глазах продолжалась прежняя несуразная жизнь, и причиной несуразности был прежде всего он сам, Гурий Божидаров. И еще сильней начинало угнетать чувство вины, ирреальность происходящего.
Впрочем, почему ирреальность?
Вот он пришел домой, забросил на веранду альбом, краски и карандаши, вышел на крыльцо, сел на ступеньки; там, за забором, во дворе Варнаковых, кипит работа. Ванек с Валентином носят доски, что-то отмеряют, кладут доски на козлы; Вера, веселая, загоревшая, в одном купальнике (ее только там не хватало, думает Гурий, да еще в таком виде), так вот – Вера подхватывает ножовку и начинает азартно пилить доску. Рядом с ней вертится Важен, придерживая доску за свободный конец, и Вера не прогоняет сына. («Еще оттяпает ему руку», – думает Гурий.) Отпиленные по определенному размеру доски Ванюшка с Валентином уносят в сарай, а Вера с Баженом продолжают работать дальше. Вот слышится: застучал молоток, а через несколько минут – перебранка ребят:
– Да не так, не так бей! Эх, мазила!
– От мазилы слышу! На, забивай сам, если такой умный.
– Ну и буду. Давай.
И опять слышится стук молотка, а через некоторое время новая перебранка:
– Что, съел? Тоже мне – народный умелец! – Ладно. Я хоть по пальцам не бью. А ты… – А я что? Один раз только и долбанул тебя. – Ага, мало одного? Молотком по пальцу?! Раскрасневшиеся, злые друг на друга, ребята выскакивают наружу, и тут Валентин замечает на крыльце отца, кричит: