И через это - страница 7



) сначала в Городе, под трубой, потом, с пуском Цеха – в Посёлке, и вот уже три года, как проклятое слово-гомункул опоздавшим капитаном этой мышиной роты пробралось прямо в дом: ДЦП (ЦДП детский церебральный паралич). В нормальном человеческом языке им не должно бы быть места. Это гробоподобное «Д», на которое они все опираются, за которое в обхват держатся с двух сторон, давно уже ожило и обязательно прыгает в глаза с любой, пусть самой мирной и доброй строчки. Иван хорошо усвоил его получеловечий облик: грязно-землистая горбастая уродина, отплясывающая своими острыми пятками зловещий танец на растерзанных нескончаемым бредом нервах, рассеивающая по одежде, по коже и под кожей своё репьястое цепляющее потомство, – его уже не соскоблить, оно уже навсегда, на всю его оставшуюся жизнь и ещё на одну жизнь, а может быть – и ещё… И пусть с завтрашнего утра объявят снова её, жизнь, светлой и счастливой, пусть опустится рай, – для него, для них всё останется по-прежнему. В людях горя, прошлого и настоящего, на три поколения вперёд. И что делать с Городом?.. ЦДП, ПДК… ни одной гласной, живой буквы, все – буквы-удары, звуки-плевки, подачка, цепко-когтистые, пахнущие падалью лапы… ПДД, ДЦП… Рай… А с Городом-то что делать? Куда его? Он ведь каменный, почти вечный, не уйдёт, и сам не отпустит никого. И внутри его только один выход, да и тот вывернут наизнанку, наряжен тёмной кабиной, задвинут в самый дальний угол, и люди сами стерегут его друг от друга, – и тогда стерегли, когда держали его испуганными взглядами, и теперь, когда вытащили тёмную кабину из угла, и даже потом будут стеречь, когда перекрасят её в светлые тона, когда она станет светлой кабиной, – Город что-нибудь придумает: выйдешь в этот выход, а там опять Город, с трубами, лужами и служками. А кроме Города нигде – ничего и никого, он всех сгрёб в одну грязную кучу, зажал с боков, завалил сверху, пророс изнутри и жёстко поделил свой народец: на тех, кто с радостью пускал его расти через свою душу, выбрасывая из неё всё, что мешает течению чёрной крови, и тех, кто из последних сил берёг своё сокровенное, которому порой и названия уже не помнил, про которое не знал уже, где и как применить его, но всё же берег, как своё, как сокровенное… Поделил и теперь спокойно сам звал в рупор на борьбу с самим собой, с Городом, знал, что первые, плоть его от плоти, всегда добудут ему победу – он научил их из любых лозунгов клеить ленты мёбиуса: что так, что этак, всё моя сторона, без конца и предела, а вам, клопам, через край не перебраться… «Что – и правда нет ему предела?» – удручённо спросит усталый безрадостный человечек. «Как нет? Есть!» – успокоят его те, первые, и даже флажком обозначат: вот он, предел. Всё без обмана – бланк, штамп, подписи, печать… Повертит человечек бумагу, посмотрит её на свет, проронит что-нибудь из вечно-извиняющегося своего репертуара и ещё останется довольный, что не заподозрили его ни в чём предосудительном. Вот он, предел… «Э-э! Эй! Стойте! Куда ж вы дальше – ведь предел?!» – «Так это только один предел, вот – второй, вон – третий…» – «А пределам-то конец будет?» – «Экий ты, брат, надоедливый!..» – и сапогом его, сапогом…


До обеда Иван просидел с Машенькой дома, хоть и солнышко: жена сняла утром фильтры со своих ветродувок (Цех взял её к себе в химлабораторию и даже милостиво разрешил, вместе со свободным графиком, держать во дворе приборы для внешнего контроля – ветродувки, как они их называли), определила по черноте, что ПДК сегодня около восьми, ветер с Цеха, – и на улицу запретила. До восьми ПДК они обычно – при солнышке – гуляли, но, если больше или восемь с ветром – сидеть дома. Пять ПДК считалось нормой, больше десяти – не выходили сами… Поселить бы в теперешний Посёлок того депутатика…