И нет рабам рая - страница 25
В последний момент Дорский передумал.
Надо где-нибудь убить время – до вечера, а может, до ночи. Только бы не домой, в эту роскошную пустыню, на этот необитаемый остров, где, кроме гиганта-еврея с шапкой за пазухой, явившегося к нему из глухомани, из неизвестности, из небытия, никто его не ждет.
Подождет, подождет и отправится к Соколу или Луцкому, поднаторевшим в таких делах, и разминется с ним, с Мироном Александровичем.
Дорский и сам не мог взять в толк, почему ему вдруг захотелось разминуться с приезжим так, как разминулся он сорок с лишним лет тому назад со своей матерью, торговкой рыбой, Златой Вайнштейн, со своим местечком, затерянным среди лесов и погруженным в вечную дрему, в привычный невозмутимый кошмар, и со своим, как бы сказал его наисправедливейщий, архисовременный сын Андрей, народом.
Господи, как еще долго до вечера!
Среди ночи Морте почудилось, будто во дворе знакомо скрипнули тележные колеса. Держа в одной руке керосиновую лампу, она подошла к окну, раздвинула занавеску и уставилась в темень.
Во дворе было пусто.
Морта отошла от окна и, не гася лампу, вернулась в неуютную, вымершую горницу.
Свет лампы вырвал из темноты допотопный громоздкий комод, серебряные подсвечники, надраенные до блеска перед Пасхой, дубовый стол с крепкими и толстыми, как пни, ножками, покрытый чистой, постиранной к празднику, скатертью, стенные часы с тяжелым, как грузило, маятником, с круглым, как поплавок, циферблатом, удившие в мутной реке мрака время.
За окном полуночничал скиталец-ветер, и Морта прислушивалась к нему сторожко и благодарно.
Когда ей вконец стало невмоготу от темноты и одиночества, Морта поставила на стол лампу, вышла во двор и, спотыкаясь об обломки кирпича – Ешуа осенью перекладывал печь, – об обручи рассохшихся и развалившихся бочек из-под селедки, об опрокинутую пьянчугами дровяную колоду, добрела до конуры.
Собака спала.
То был тот самый пес, которого Морта восемь лет назад по велению Ешуа привела в корчму с кладбища после похорон наложившей на себя руки Хавы.
– Чернушка! – позвала Морта.
Собака сквозь сон услышала ее голос, завозилась, высунула облитую темнотой, как смолой, морду, дружелюбно тявкнула и выползла на животе из конуры.
Морта отвязала ее и виновато прошептала:
– Разбудила я тебя… Прости… Пойдем, расскажешь, что тебе снилось…
И повела в дом.
Узнай про такое Ешуа, он бы ей задал! Это, мол, не дело, это, мол, фуй!.. Сегодня – собаку впустила, завтра курей приведешь, а послезавтра – лошадь. У каждой твари свой дом – фуй!.. Фуй, фуй!.. Стены у каждой твари разные, а дом – один, земля наша, Ешуа!.. И коли одной какой-нибудь твари худо, почему бы ей не кликнуть, не призвать на помощь другую. Глядишь, отляжет от сердца, сгинет тоска.
Собака сидела напротив Морты, смотрела на нее усталыми, преданными глазами, щурилась от света керосиновой лампы и ждала не то угощения, не то приказа, не то ласки.
– Что ж тебе, Чернуха, снилось?
Чернуха завиляла хвостом, как бы отвечая виляньем на вопрос хозяйки.
– Понятно, – промолвила Морта. – Тебе снилось, будто ты маленький щенок, да?
– Да, – хвостом ответила Чернуха.
– Будто у тебя два брата…
– Да. – И снова исповедальный взгляд, и снова искреннее и согласное вилянье.
– Будто пришли солдаты и забрали их… и увезли за тридевять земель… в Сибирь… и осталась ты одна среди кур и гусей во дворе корчмы…
– Да.
– Одна… совсем одна… И не понимаешь ты ни их кудахтанья и ни их гогота… и вот ты уже собака, взрослый пес, тебя кормят и холят, тебе построили расчудесную конуру… с теплой печью… с погребом, где всякая всячина… с серебряными подсвечниками… с занавесками на окнах… и ты уже не лаешь, а кудахчешь и гогочешь, как они…