Иностранная литература №11/2011 - страница 4



Но моя жена – как это редко случается в наше время передовой медицины, – умерла родами, и я в одночасье оказался вдовцом и отцом без средств.

С родителями мне тоже не повезло. Я не мог рассчитывать долго кормиться за их счет: жили они небогато, были от природы инертны и замкнуты, да и не имели желания тянуть на себе выросшего сына, которому, по их мнению, уже дали все, чтобы встать на ноги.

Короче говоря, в двадцать четыре года я остался один, с малюткой Изабеллой на руках (девочка родилась здоровенькая, спокойная, улыбчивая – солнышко, да и только) и без гроша в кармане. Лень не входила в число моих пороков, и я пошел на работу, унизительную для меня, но единственную, которую удалось быстро найти. Я стал учителем рисования в школе для девочек. На это можно было кое-как прожить.

Я забыл сказать, что родители Николь, моей покойной супруги, погибли еще до нашей с ней встречи (они стали жертвами страшного пожара в универмаге “Инновасьон”[11]), и оставили ей в наследство, помимо очень скромной суммы денег, большой добротный дом – их родовое гнездо – на авеню Брюгманн. В нем мы поселились с моей Николь, в нем я и остался жить вдвоем с маленькой Изабеллой.

При моей скромной зарплате пришлось оставить без отопления два верхних этажа, и жили мы с Изабеллой на первом и втором. То была вынужденная мера, о чем я очень жалел, потому что я, хоть и неудачник с младых ногтей, но все же художник и, как все артистические натуры, восприимчив к фантазиям, в частности, рождающимся в больших пустых домах, и всегда опасался, как бы эти холодные этажи над нами – подобие парализованной половины тела – не наложили некий нематериальный отпечаток на душу моей дочурки; меня страшила эта полная теней пустота, и отдаленные последствия этих страхов я, боюсь, узнаю сегодня в робости, загадочной и холодноватой, суровой, чем-то тревожной и слишком молчаливой, ставшей одной из глубинных черт характера Изабеллы. Боялся я, одним словом, что она вырастет женщиной с полотен Кнопфа[12]. Такой она, думается мне, и выросла.

2

Но к делу. Я учил девочек рисованию в старорежимной с нафталиновым душком школе и тосковал. Меня посещали нехорошие мысли. Сам себя стыдясь, я все больше замыкался. Порвал связи с немногочисленными друзьями, для которых, как я быстро убедился, это не было большой потерей. Нескольких лет в меланхолии и унынии хватило, чтобы обо мне забыли, перестали даже звонить и прекрасно без меня обходились.

Мне недоставало мужества, а может быть, и желания навязываться, я не напоминал о себе, жил один с Изабеллой, а на досуге понемногу рисовал и писал картины, которые больше не пытался предлагать ни галеристам, привыкнув к их постоянным отказам, ни на конкурсы, где мне ни разу не досталось никакой награды. Между тем я был не без способностей и безупречно владел техникой, – эту роковую для меня заслугу всегда признавали за мной преподаватели, благодаря чему я и переползал с курса на курс, – но мне катастрофически недоставало самобытности. Я сам это знаю. Рисовал ли я или писал красками, итог был один: получалось похоже на чей-то рисунок, чью-то картину, которые я знал, хотя вряд ли помнил об этом, когда брался за кисть или карандаш. Мне было горько это сознавать, но себя не переделаешь, а не рисовать я не мог.

Еще я читал. Много и без разбору. Книги я покупал подержанные, у букинистов на Старом рынке. Все равно какие, лишь бы старые. Мало-помалу я стал завсегдатаем одного магазинчика в нижней части рынка, на площади Игры в Мяч, недалеко от Общественных бань. Владельца звали Эмиль Деконинг. Он носил длинные ницшеанские усы в подражание своему любимому автору и тезке Эмилю Верхарну.