Испепеленный - страница 19
В Акдалинске слышать серьезную музыку мне удавалось лишь клочками из уличных репродукторов или чужих телевизоров, в нашем аристократическом доме презираемых, и в Ленинграде я первым делом отправился на «Кармен» за сорок копеек на третий ярус. И когда огромный зал и меня самого заполнила громовая увертюра, у меня чуть не разорвались легкие от непрерывного восторженного вдоха. На «Фаусте» я уже не задыхался, только покрывался мурашками от дьявольски восхитительных взвизгов оркестра.
Лист одобрил мой восторг, но сказал, что «Кармен», «Фауст» – это все-таки своего рода эстрада, для плебса, вот «Борис Годунов» – это серьезно. Новость меня не окрылила, русская история представлялась мне скучноватой: оборванный народ в зипунах и лаптях живет все хуже и хуже, а бояре, помещики и капиталисты его все угнетают и угнетают. Ни гордых рыцарей, ни громоподобных гениев, ни Джульетт с Ромеами.
Но когда зал наполнила бесконечно печальная и бесконечно прекрасная мелодия, я обомлел и понял, как мучительно я люблю эту Русь, эту ширь, эту грусть, эти снега…
И ради нее я готов принять и всех этих Митюх и Варлаамов, каким-то чудом соединивших земную неотесанность и неземную красоту.
Я обрел желаемое – купил в магазине «Мелодия» комплект «Бориса», а в комиссионке – задрипанный чемоданчик-проигрыватель, в который влезал с головой – отрешиться от внешнего мира – и вскорости уже мог напеть «Бориса» от увертюры до финала, до бесконечно грустного и бесконечно прекрасного Юродивого. Чему не раз дивился Лист: «У тебя практически абсолютный слух, а ты даже нот не знаешь». Хотя иногда ловил меня на неточностях, и тогда я начал ходить в монументальную кваренгиевскую Публичку на Фонтанке, в музыкальную комнату на третьем этаже, где можно было через наушники слушать любую музыку, параллельно отслеживая ее по огромному нотному альбомищу – клавиру. Нот я не разбирал, но понимал, где выше, а где ниже, и замечал иногда какие-то мелкие уступчики, которые на слух не успевал ухватить. И эти неуловимые мелочи были особенно прекрасны.
«Хованщина» же меня пленяла прежде всего грозным и каким-то мохнатым, замшелым звучанием своего имени – Хованщина…
Я знал, что Мусоргский при жизни не обрел поклонения, достойного его гения, и даже умер в военном госпитале в звании чьего-то там денщика, оставив на тумбочке все свое имущество – трактат Берлиоза «О гармонии», но меня это скорее восхищало: я считал весьма завидной участь «гений умер в нищете», ведь гении живут в своих творениях. Так что Мусоргский и поныне живее всех живых. Но что вызывало мучительную жалость к нему: он не успел закончить «Хованщину». Ведь он же сам сочинил и слова, там все было его порождением! Что-то дописывали его друзья, и все равно вышло офигенно, но ведь мы не можем знать, что и как придумал бы он сам! Прямо боль в груди появлялась, когда я об этом задумывался.
«Бориса» я слушал в редакции Шостаковича, но Шостаковичу я доверял, поскольку его при Сталине за что-то разносили. И про «Бориса» все же так прямо не писали: не успел закончить… Смерть прервала, мерзкое хамское насилие вульгарной материи над великим духом! Из грязи грязь! Даже нечеловеческий гений не защитил от этой сволочи природы!
Ладно, остановлюсь, а то уже сердце пустилось в перепляс, пальцы запрыгали, скорее сбежать в наш ковчег на Васильевском. В нем было каждой твари по паре: и утонченные меломаны, и несносные любители радио и свежего воздуха, и фанаты науки, и раздолбаи (и чего было лезть в хрустальный дворец, где выучиться даже на тройки удалось бы разве что одному из ста), были задохлики и были отличные спортсмены, включая меня. Меня зазывали в легкую атлетику, я, не тренируясь, пробежал стометровку на разряд, кажется, за двенадцать и четыре, если не путаю, но меня влекло мужественное самбо, куда я еле пробился из-за пораненного глаза. И еще я по вечерам качался со штангой в спорткомнате на избитом в щепу помосте. Мой личный рекорд в жиме был восемьдесят пять при весе семьдесят, но я намыливался на девяносто, и самбистский тренер, похожий на добродушного сельского пасечника, с удовольствием на меня поглядывал: «Крепкий бычок. Записывайся ко мне, за год сделаем первый разряд». Первый разряд это было круто, но… Смотреть на схватку было азартно, но самому рвать человека за ворот куртки, шмякать его на маты, падать на спину, упершись ему ногой живот… Все-таки это было вульгаритэ. Гьязь, гьязь.