Испепеленный - страница 2



Зато в изгвазданных шахтерах и шоферах мне чудилось что-то героическое, и я тоже любил возвращаться домой изгвазданным после возни со ржавыми деталями раскуроченных моторов, раскиданных вокруг автобазы. Чистоплюйство мое очень рано переключилось в более возвышенные области.

Это я уже помню, самое первое, может быть, из моих воспоминаний: папа с мамой о чем-то спорят, и в их голосах появляются какие-то злые нотки. И я еще более отчаянно кричу: «Гьязь, гьязь!!!» И они смущенно умолкают.

Теперь-то я понимаю, что происхожу я из аристократического советского семейства, где никогда не произносили ни одного советского лозунга, но где никогда не звучали и слова «деньги», «достал», «повысили», «понизили», где единственной формой осуждения была брезгливая интонация. Нет, для самых мерзких случаев у мамы было убийственное словцо – «пакостно!». Но не могу все-таки похвастаться, что в нашей развалюхе, где провисающий потолок подпирали книжные полки, совсем уж никогда не препирались. Папа, по маминому мнению, часто делал что-то не так, но он в основном отшучивался, а в тот раз уж и не знаю, чем они меня так оскорбили, – или причина ссоры была непривычно мелочной, или злость в их голосах и краска в лицах отдавали чем-то уличным, но свое отчаяние я хорошо помню. Я готов был бежать куда глаза глядят из оскверненного отчего дома, в который проникла пакость.

Вот и доныне, стоит только мне соприкоснуться с чем-то низким, как в моей потрепанной жизнью и мудростью душе просыпается тот пацаненок в коротеньких штанишках и отчаянно вопит: «Гьязь, гьязь, гьязь, гьязь, гьязь!!!»


Интересно, что на улице моя брезгливость меня оставляла, я с живейшим интересом приглядывался к кишению таинственных опарышей в нашем огородном сортире и прислушивался к бабским перебранкам со взаимными переплевываниями и демонстрациями ядовито-зеленых панталон из-под задираемых юбок, – просто я никак не мог ощутить себя одним из них, и тех, кто переругивается, и тех, кто кишит. Грязь становилась грязью, только когда касалась меня лично или тех, кого я люблю – продолжений меня самого. Причем к грязи вещественной я вполне притерпелся, она оскорбляла меня только тогда, когда ее выставляли напоказ. Но от душевной нечистоты меня передергивало по-прежнему, если не больше. Простого народа я не чуждался, я всегда был самым верным и щедрым другом каждому встречному, я прямо-таки напрашивался, чтобы кого-то чем-то одарить. И когда первый встречный пацан просил поделиться семечками: «Дай сорок», – я всегда отсыпал шестьдесят, если не семьдесят. Мне только никак не удавалось всерьез заинтересоваться тем, что занимало моих дружков: кто кому даст, навешает, какая машина законней – ЗИЛ или газон. ЗИЛ вроде был побольше и покруглее, газон поугловатее, но может, и наоборот. И Ангела в ранние годы тоже занимал серьезный вопрос, кто могутнее – МАЗ или КРАЗ, но он довольно быстро отрешился от всего земного. И я, дурак, сначала этим гордился, забыв, что в облаках хорошо витать, а жить можно только на земле. С чем Ангел так никогда и не смирился.

А я заставил себя этому выучиться. Хоть и тоже когда-то не мог запомнить, который мотоцикл «Иж», а который «Ковровец». Ижак, вроде, был посквознее, а «Ковровец» посплошнее, но может быть, опять-таки и наоборот…

Я изо всех сил старался пробудить в себе почтение, прислушиваясь к препирательствам парней, оседлавших своих двухколесных скакунов, но скука отключала мой слух, как я ни лез вон из себя. Правда, когда мотоциклы взрывались ревом и уносились на другой конец поселка, это было захватывающе, но длилось какие-то мгновения, а потом джигиты вновь погружались в беспросветное занудство: чего-то про бензин, про запчасти – пальчик, сальник, поршень, глушак…