Исследование дома. Новая версия. Притчи, рассказы, эссе - страница 4



Он идёт на берег, к морю, пряча поджиг под рубашкой. В кармане – спички, порох, картечь. След в след я ступаю за ним. «Какая же длинна ствола?» – спрашиваю я озабоченно. «Необходимая», – коротко говорит он. – Трубка без шва, стальная, лучше не бывает!» И я ему: «А помнишь, с каким трудом ты вырезал её из старого морского дизеля?» И он в ответ: «Да, вот уж потрудился!» И я с сомнением и беспокойством: «А пороху, пороху сколько нужно для заряда?» «Достаточное количество», – в нетерпении мотает он головой. Нужно ведь ещё пристрелять поджиг.

На берегу ты достаёшь всё из карманов, засыпаешь порох в трубку, залитую свинцом для надёжности, забиваешь самодельным шомполом бумажный пыж, вкатываешь через дуло картечь. И ещё пыж – закрепить картечь в стволе. Обломанная спичка вставляется в скобу: серная головка через отверстие в трубке подожжёт порох. Трубка крепко прихвачена жестью к деревянной рукояти. И в белой жести отражается холодное северное солнце.

Теперь нужно положить поджиг на опору, чиркнуть коробком по головке спички, прицелиться, чувствуя кожей затылка зависть и уважение добровольных зрителей.

Ты слышишь грохот выстрела, но почему же не слышу его я? Из моего прошлого исчезли звуки и запахи…

Положив поджиг на землю, ты бежишь к мишени. У поджига чудовищная убойная сила: пробив обе стены мужской уборной, сколоченной из грубых досок, свинцовый шарик теряет свою силу и вязнет в стене женской половины. Шесть сантиметров дерева!

В те времена звук выстрела в северных поселках был будничным и привычным. Засыпной барак, в котором жила наша семья, стоял на окраине. У многих в домах были ружья. И мало ли кто стреляет на берегу! Размахивая заряженным стволом, я не думал, что могу кого–нибудь покалечить или убить.

Тогда, в коротких августовских сумерках, в пепельном свете неяркого вечера ты сидел на крыше и выцеливал пролетающих чаек. Поджиг оттягивает правую руку. Целиться на весу неловко. И вёрткая чайка – непростая мишень. В левой руке – коробок спичек. «Посмотри, как вздулась трубка! – говорю я тебе. – Пороха не пересыпай!» Ты только отмахиваешься. Разве ты послушаешь! Ты ведёшь стволом за летящей птицей, чиркаешь коробком по спичке…

В твоей руке горячий цветок раскрывается пламенем, острой сталью, податливой жестью. Цветок растёт и опадает. «Ох, чёрт!» – ты тихо удивляешься, сосредоточенно рассматриваешь пораненную руку, словно бы это и не твоя рука. Рваная кожа на пальцах открывает сочащуюся плоть. На белом, – а ты всегда был белокож, – кровь особенно ярка. Но быстрые предосенние сумерки приглушают яркое. Глубокий внутренний свет крови завораживает тебя.

А твое разрушенное, пришедшее в полную негодность оружие? Ну, что же, если ты в кругу живых, сочувствующих глаз! Ты ранен, твоя рука обагрена кровью. «Больно?» Ты передёргиваешь плечом. И мальчишки в цепком ребячьем страхе достают из карманов самодельное свои огнестрелы и бросают с крыши в сумерки, в то, что надвигается – откуда? – может быть, с близкого моря, где притихло и потемнело.

Все молчат. И чей–то голос: «Скоро в школу…» И кто–то из старших: «Так ведь не завтра же, чудило!» И уже вразнобой: «Завтра на озёра! Был уговор!»

Я слушаю их, потираю белые шрамы на косточках пальцев и улыбаюсь.

Птицы и берег

У меня и сейчас перед глазами та картина, написанная маслом, которую я не купил за нехваткой денег. Я торговался. Художник, – фамилию его теперь не вспомнить, – не уступил и рубля.