Иван, Кощеев сын - страница 14
– Ой! – говорит. – Нянь, он глаза открыл!
– Ну да, – встаёт бабка. – Подтаял – вот и открыл.
– Он что же, стало быть, живой? – изумляется Иван.
– Всяко не мёртвый. Я, Ваня, мазуриков-то не замораживаю, потому как есть во мне гуманизм и гигиена.
– А говорила: зелье не варю!
– Какое ж это зелье? Сам ты зелье! Это в ларьке – зелье, а у меня – нутру веселье…
Не договорила Яга Васильевна – мужик зашевелился, закряхтел, оттаявшим носом шмыгнул. Сошлись Иван да бабка с двух сторон стола, склонились над подтаявшим гостинцем. А он глаза то сощурит, то вытаращит, а сказать ничего не может. И губы у него пока синего, подмороженного цвета.
– Послушай, няня, – говорит Иван, – а отдай этого заморозка мне!
– Как это? – удивляется бабка. – Ты ж только что баял, что мужиков не ешь.
– Да не есть – ты мне его просто отдай, живого! Разморозь и со мной отпусти. Я тебе, Васильевна, ох как благодарен буду, бусы красные тебе на обратном пути принесу или косынку тёплую. А?..
– На кой мне косынка? – говорит бабка. – И бутсы мне не нужны. У меня всех запросов – челюсть бы вставить да избу от сидячки вылечить.
Иван плечам пожал: мол, этого пообещать не смогу.
– А мужика я тебе не отдам, – продолжает бабка. – Коли есть его не будешь, так пусть остаётся до следующего гостя. Вот ешшо – ценный менюй разбазаривать!
Иван распрямился, поясок свой поправил. Откашлялся официально и говорит:
– Няня родная, Яга Васильевна милая. Ежели ты мне мужика этого не освободишь, я на тебя обижусь обидкой горькою.
– Ишь, расхорохорился! – фыркает бабка. – Да на что тебе сдался этот сумарь безремённый?! Ты в мужичьи спасатели, что ли, записался? С него всей выгоды – колтун да гумус!
– Тем более отдай, раз он такой безвыгодный, – настаивает Иван. – Мне, няня, дорожный товарищ сильно нужен. Одному в пути туго: тоска заедает, трудности на испуг берут; а вдвоём и в скуке веселее, и в беде сподручнее.
Яга Васильевна фырчит под нос, недовольство заглушает, очень ей отдавать съестного мужика не хочется, вот хоть ты в темя плюй!
– Ладно, – бубнит, – пока суд да дело, давай-ка мы его хоть на скамью усадим, что ль, а то весь стол заляпали.
Усадили они мужика, с трудом в пояснице погнули – весь он закоснел, в коконе-то лежавши. Скрипит, как древняя колесница.
– Ох, грехи мои тяжкие! – вторит тому скрипу бабка, воду со стола тряпочкой вытирает. – От такого куска отказывается, с собой увесть хочет, на ноги поставить!..
Иван её охов-крёхов слушать не стал, прикрыл мужику тряпицей причинное место и оставил размораживаться. А сам пока отошёл в дальний угол, на стены глядит, нянино обиталище рассматривает. Там в уголке фотографический иконостас выставлен – снимки старые, блёклые, чёрно-серые. Всяких лиц вереница, а посреди один большой коричневый дагеротип: Яга Васильевна в далёкой ведьмаческой молодости и рядышком с ней лихой крючконосый брюнет с чубом.
– Это ты с кем, няня? – спрашивает Иван.
Увидела бабка, куда Ваня уставился, и поясняет:
– Это старик мой, Яг Панкратич, муж мой покойный, твоему отцу двоюродный брат. Тебе, стало быть, дядя. На войне погиб, царствие ему небесное!
– Дядя? – удивляется Иван. – Значит, и дядя мой нечистью был?
– Сам ты нечисть! – плюётся Яга Васильевна. – Нечисть! Ишь ты, чистёнок! Да когда супостат на нас клином-то двинулся, никто не разбирался, нечисть ты или крещёный. И нечистый, и человек, и зверь лесной – все, как один, поднялись землю нашу, кормилицу, защищать. Мертвяки – и те, случалось, из гробов вставали.