Иван, Кощеев сын - страница 19



– Понимаешь, – говорит Иван, – не было во мне уверенности, что Яга Васильевна в следующий момент не передумает и не решит тебя сызнова съесть. Я её с детства знаю, у неё задвиги разные случаются. Ей лет-то знаешь сколько? То-то и оно.

– Неужто, Ваня, она меня и взаправду съесть могла? – как бы осознал Горшеня такую обратную перспективу. – Вроде ж по весне оказалось – добрейшей души старушка, с блинами, с фотокарточками…

– Сама бы не съела, – отвечает Иван, – у неё для того и зубов-то нет. А вот угостить кого-нибудь – это запросто. От всей людоедской щедрости.

– Стало быть, мне с гостем повезло! – смеётся Горшеня. – Другой бы съел с удовольствием, чтоб хозяйку не обижать, и ртом не крякнул.

– Зря смеёшься. Вот съела бы тебя Васильевна – вот я бы посмотрел, как бы ты смеялся.

– Людям, Ваня, доверять надо, – сказал Горшеня серьёзно. – Без доверия жить на свете нет никакой возможности.

Иван задумался, бровь насупил.

– То людям. А Яга Васильевна… Она, конечно, няня мне и женщина в частностях хорошая, но, как ни вертись, в целом всё одно получается не человек, а нечистая сила. И гости у неё, стало быть, соответствующие. Что же, по-твоему, и нечистой силе доверять надо?

Горшеня не ответил, только поглядел на Ивана удивлённо и некоторое время потом молча шёл, будто о чём-то спросить не решался. Но всё ж таки не вытерпел, рискнул.

– А правда, – спрашивает, – что ты, Ваня, Кощея Бессмертного сын? Или мне послышалось?

– Правда, – подтверждает Иван, – не ослышался ты. Отец мой – Кощей, а мать – из обычных деревенских людей, Марья-Выдумщица, значит.

Горшеня остановился, уставился на Ивана своими чёрными зрачками, самым внимательным образом его оглядел.

– Стало быть, – взвешивает Горшеня в голове факты, – и ты, Ваня, наполовину, того, не совсем как бы человек, а эта самая… сила, прости господи? – Он ещё пронзительней поглядел на Ивана. – А ты сам-то меня… не съешь ли? Не передумаешь?

Иван поперхнулся, закашлялся. Кулаком в грудь стучит, крошку из горла выбивает. А может, вовсе и не крошку, а обиду на такой незаслуженный вопрос! Горшеня понял, что не то спросил, отвёл глаза, стукнул товарища по спине – выбил ту зазорную крошку.

– Прости, – говорит, – это я, конечно, дурость сказанул. – Вдруг улыбка ему на лицо снизошла. – Испужался я, Иван! Страсть как испужался!

И захохотал переливистым весенним смехом. Иван, как эту гнилозубую улыбку увидал, так все обидки у него тут же исчезли. Так ему смешно стало, что он сначала подхохатывать мужику принялся, а потом и громче него закатился.

Стоят Иван с Горшеней и хохочут, друг за друга держатся. Чуть в проталину не свалились, грачей распугали, березняк растрясли. Ивану смех Горшенин шибко по нраву пришёлся: у себя на родине он ни у кого такого не слыхивал – какой-то омывающий смех, безо всяких подначек, здравый и надежду вселяющий. Да и сам Горшеня хоть и чудной, а приятный. Вроде простоват, а обо всём суждение имеет, слов много знает умных, коверкает их по-своему! По всему видно, что Горшеня – человек надёжный и справный.

– Эк! – говорит Иван, фыркая. – Все внутренности себе отхохотал.

И рассказал Иван новому знакомцу всю свою подноготную – какие могут быть секреты после такого-то единящего смеха! И Горшеню о себе рассказать попросил – кто таков, откуда и прочее.

– Да что рассказывать? – присвистнул Горшеня. – Во мне подробностей мало, одни общие места. Родился в ярме, рос в дерьме. Дневал в срубе, ночевал в клубе. Потом была работа у купца Федота. Затем работишка – у помещика Тишки. Да ещё задал труд фабрикант Крутт. А потом халтурка образовалась – армией называлась. Сражался за троны, транжирил патроны. По будням от царя получал сухаря, по праздникам – плётку, чтоб служилось в охотку. За верстою верста – двадцать лет как с куста. На двадцать первом годе к строевой стал негоден. Дали о ранении справку и пинок на добавку. Ступай, говорят, восвояси – из окопов в штатские грязи.