Из смерти в жизнь… Войны и судьбы - страница 19
Мы долго обсуждали случившееся. Кто-то осуждал товарища за его малодушие. Другие горячо возражали, говоря что тот поступил правильно, и они тоже бы покончили с собой, если бы у них было какое-нибудь оружие. Я на секунду тоже заколебался, подумал, правильно ли поступил, что не пустил себе пулю в лоб, когда была такая возможность? Ведь я теперь буду считаться изменником Родины! А этого я всегда боялся больше всего на свете! Но потом мысли пошли по другому руслу: ты уже в плену, и надо бороться за жизнь даже в этих страшных обстоятельствах.
Чего только я ни передумал за эту ночь… Но одно помню хорошо: полностью надежда меня не оставляла. Я верил в нашу победу и раньше, когда шли самые тяжёлые бои за Севастополь. Верил и тогда, когда стало ясно, что город мы не удержим. Верил и теперь, в плену, когда каждую минуту мог погибнуть по прихоти любого немца. Я почему-то продолжал верить, что ещё побываю в Берлине в качестве победителя, что вернусь в свой любимый Ленинград и увижу родных. Я старался поддерживать в душе такой настрой. И мне казалось, что, может быть, поэтому я легче, чем другие, переносил тяготы плена. Особенно остро я почувствовал это значительно позже, когда мне выпали такие тяжкие испытания, которые и в самом страшном сне невозможно представить…
Следующий, второй, день в плену оказался ещё более тяжким. Предстоял длинный марш под палящим крымским солнцем. Опять без единого глотка воды и куска хлеба. Утром перед выходом нам не выдали ничего. Конвоиры зверствовали… Во время марша постоянно раздавались выстрелы: убивали тех, кто не мог быстро идти, тех, кто пытался подбежать к какой-нибудь луже или канаве. Когда мы поднялись на очередную горку, я оглянулся назад: там в луже крови убитый лежит, там лежит, там…
Когда вечером пришли в лагерь, все как подкошенные повалились на землю. Но скоро нашу группу офицеров подняли. «Кто из Севастополя, встать в строй!». Поднялось человек сорок-пятьдесят, построились в две шеренги. Немец в офицерской форме на чистом русском языке объявил, что среди нас находится комиссар и он сам должен выйти из строя. Что это означало, всем было понятно: пленных политработников немцы расстреливали на месте.
Немец снова спросил: «Кто из вас политработник?». (Среди нас действительно был политрук батальона, капитан. Но петлицы с нас сорвали, ремни отобрали. Выглядели все примерно одинаково.) Мы молчим. Немец достаёт парабеллум и подходит к первому. (От первого пленного меня отделяло человек пять.) Приставляет первому пистолет к голове: «Где политработник ваш?». И так по очереди подходил ко всем подряд. Дошёл и до меня. Никто ничего так и не сказал.
Немец ушёл и вернулся вместе с нашим пленным. Поворачивается к нему: «Так где здесь политработник?». (Оказалось, что этот пленный сам был политработником. И, чтобы спасти себя, пообещал немцам выдать своего товарища, с которым он вместе училище заканчивал.) Пленный засуетился: «Вот этот, наверное…». И тыкает рукой в человека, который был одет в такое же, как у него самого, обмундирование. Потом, трясясь и заикаясь от страха, скороговоркой стал объяснял немцу, что именно такое обмундирование после окончания курсов в Новороссийске выдавали политработникам.
И он действительно угадал-таки нашего комиссара! Но сразу стало ясно, что предатель не знает ни его фамилии, ни того, где именно наш комиссар проходил службу. А мы все в один голос утверждаем, что среди нас политработника нет. Немец спрашивает предателя: «А как его фамилия?». – «Не знаю…». – «А почему ты решил, что он политработник?». – «А у него брюки зелёные, как у меня! Нам именно такие в училище выдали». (У всех офицеров брюки тогда были синие, но в Новороссийске, где на ускоренных курсах, в спешке, готовили политработников, их, похоже, одели в то, что было под руками. Так что наш комиссар и предатель оба, в отличие от всех других офицеров, были в зелёных брюках.) Никаких других доказательств, кроме этих пресловутых брюк, предатель немцу предъявить не смог.