Из записок следователя - страница 28



– Плохое, брат, дело значит, любить этот товар?

– Плохое не плохое, только как раз такую же заплату вставят как и мне.

– Ну, чай, и ты в долгу не оставался?

– Зачем в долгу. Последнее дело оставаться в долгу.

– Что? Тоже, чай, помнить будут Фому непомнящего?

– Не знай, может, помнят, А может, и нет… Итак бывает, что память-то сразу пришибают…

– Ну, а ты пришибал?

– Ваше благородие, на том свете спросят, а на этом-то помолчать можно.

– Давно ты бездомничать стал?

– Давно не давно, а почитай что вас, чай, и на свете-то не было, как я матушку Россию из конца в конец стал мерить.

– Что, велика?

– Не маловата, а исходить можно, как не поленишься…

– Ты сходил?

– Я не исходил, что хвалиться, а на своем веку таких видывал, что почесь только там не бывали, где земля с небом сходится.

– Зачем же ты ходил-то?

– Зачем? По землемерской, значит, части служил, волюшку все отыскивал, да запропала она… В землю, бают, ушла, чтобы не своровал ее и там какой бездомовник.

– А признаться, желал бы я знать, как звали тебя прежде и что ты поделал на своем веку?

– Эх, ваше благородие, какая вам от того польза? Я и сам забыть бы хотел, как звали меня прежде.

– Вот, видите ли, Дмитрий Иванович, стало быть, гусь прежде был Фома, – вмешался опять депутат. – А у нас он сидит шестой год, так мы им и не нахвалимся. И поверьте, смиренеее арестанта во всей его роте нет. Знаете ли, что он делает целый день? Вы, чай, видели, что напротив арестантских камер, в одном коридоре унтер-офицеры живут. Народ все женатый, ребятишек у них пропасть. Фома, как с работы придет, так только и делает, что с детьми возится: игрушки мастерит, сказки рассказывает. Пуще своих отцов да матерей дети его любят. Так все дядей Фомой и зовут.

Я никак не ожидал такого конца. Должно быть, по выражению лица моего Фома угадал, что исход его скитальческой жизни крайне удивил меня и что я хочу спросить его, вследствие каких причин пришел он к нему.

– Укатали сивку крутые горки. Погулял молодец, пора и честь знать, – предупредил меня Фома на не успевшие высказаться вопросы.

– Одно в тебе нехорошо, Фома, – докторально сказала офицер. – В церковь ты совсем не ходишь, Богу мало молишься. Кабы не это, совсем был бы примерный арестант. Одно слово – молитва…

Но в ответ на увещевание Фома посмотрел на офицера так пристально, что тот замолчал, не успев кончить непрошеную проповедь.

Офицер вышел из комнаты, Фома подошел ко мне ближе.

– Ваше благородие, я у вас пришел милости просить.

– Какой?

– Нельзя ли попросить вам командира, чтобы расковали меня? Уж я не убегу никуда, бояться нечего.

В арестантских ротах существует закон, что если из партии арестантов, отправленных на работы, кто-нибудь убежит, то все остальные, как бы в наказание за то, что не донесли предварительно об умысле товарищей, заковываются в кандалы на неопределенное время, хотя, быть может, ни один из оставшихся на самом деле не знал, что замышляется побег.

– А что? Видно, тяжело в них?

– Тяжело-то не тяжело, ваше благородие, довольно стыдно. Человек-то я уж не молодой.

Я обещал Фоме похлопотать за него перед начальством, но начальство было неумолимо: Фому от кандалов не освободили.

Батька

– А вот и их батька, – сказал мне тут же офицер, указывая на вновь входящего арестанта, призванного для допроса по тому же делу о побеге.

– Как тебя зовут?

– Назырь Веллеулов.

– Из татар?

– Татарин.

– Что же ты, муллой, что ли, был, что тебя господин поручик батькой зовет?