Избранное. Том 2 - страница 14



Дядя Гриша кончил играть, Шурка не сразу пришел в себя.

– Подарок тебе – любимая музыка твоего отца, полонез Огинского.

Он любил его напевать, ну я и подобрал на мандолине. Ему очень нравилось, часто просил сыграть. Он говорил, что эта музыка бессмертная, на все века. Бери мандолину, она твоя.

– Как так? – опешил Шурка.

– Я ее подарил твоему отцу – Стасу, но когда его срочно забирали на фронт, он забыл ее взять впопыхах. Она у нас потом долго в сапожной мастерской висела – на память.

– А где была ваша сапожная мастерская?

– Да в промкомбинате, который напротив школы. Во время войны, в начале, его собрали из чернолесья. Потом твой дед с бригадой работал в Борске, заготовляли сосновые бревна. Я тоже с ними был, плотами пригнали в Утевку, сделали пристрой. Дед твой овчины готовил, полушубки шили для фронта из них.

– Плотами в Утевку по Самарке?! – удивился Шурка.

– Ну да! По Самарке баржи до Куйбышева ходили.

Шурка погладил осторожно, как живое существо, мандолину и вернул Григорию.

– Нет, спасибо. Можно, она будет у вас, а я буду приходить, слушать, как вы играете?

– Смотрю я вот на тебя и удивляюсь – ты так похож на отца, может, не внешностью, а характером больше. Он тоже, когда возражал, говорил очень мягко, как бы просил, совестливый был очень.

– А кто такой Огинский? Шляхтич?

– Дался тебе этот шляхтич. Композитор, поляк. Мне о нем Стас много рассказывал, он всего много знал и любил рассказывать. Но я все уже перезабыл. По-моему, граф был, а звали Михаилом или Николаем. Такое русское имя… да вот.

– А в чем мой отец виноват был, дядя Гриш?

– Точно не знаю. Тут их несколько человек было по селам. Что-то они, по-моему, в Литве наделали, их и пригнали. Сельсоветские наши частенько спрашивали о нем. Не спускали глаз.

– А как забрали на фронт? – допытывался Шурка.

– Просто. Польскую часть формировали, и его призвали в Рязань, вроде бы в дивизию Костюшко.

– А русских он любил?

– Кто? – не понял дядька Гриша.

– Отец мой.

– О чем разговор! Мы были все приятелями. Песни наши любил. Послушай, мы с ним часто ее пели:

Среди долины ровныя
На гладкой высоте
Цветет, растет высокий дуб
В могучей красоте.
Высокий дуб, развесистый
Один у всех в глазах;
Один, один, бедняжечка,
Как рекрут на часах.

В избу вошла Наташа Лучезарная – жена Григория. Тут же подсела рядышком и стала подпевать.

Не зря утевский народ такое прозвище ей дал. От нее веяло жаром, как от протопленной печки, какие-то теплые иголочки выскакивали из ее веселых улыбчивых глаз и покалывали всех, кто был рядом. Грустная песня оставалась грустной, но все превратилось в некую забаву, и грусть стала как бы понарошку, временной.

Она обняла Григория за шею сзади одной рукой, наклонилась, кофточка белая на груди расстегнулась на две пуговички, и два бронзовых полновесных слитка заиграли перед лицом Шурки, в такт движения их шаловливой хозяйки то прячась, то выглядывая и целясь прямо в Шурку темными пухлыми сосками. Ему стало не по себе. Смутное, необычное волнение нашло на него.

А песня лилась в два голоса:

Взойдет ли красно солнышко —
Кого под тень принять?
Ударит ли погодушка —
Кто будет защищать?

Вдруг Лучезарная всплеснула легкими и ласковыми руками:

– Гришенька, песне-то этой конца нет, а у меня баня протопилась, голубок, давно.

– Наташа, ну обожди, допою парню еще один куплет. Когда еще так посидим?

Наташа ушла в сенцы, и дядя Гриша озорно подмигнул: