Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - страница 44



Ослушаться маму было не так страшно, как обмануть Левку и дезертировать. Чтобы усыпить ее бдительность, я всякими уловками оттягивал тот день, когда мы с Гиндиным должны были на рассвете встретиться у харинского колодца и отправиться в поля, которые начинались сразу же за околицей кишлака и убегали к подножию Ала-Тау. Мои уловки вызывали у боевитого напарника глухое раздражение, и однажды он решил вывести меня на чистую воду.

– Чего ждем? – ядовито спросил он. – Погода с каждым днем все больше портится. Скоро, того и гляди, завьюжит, заметет…

– И вправду портится, – сказал я без всякого воодушевления и, чтобы как-то его успокоить, добавил: – Но, может, завтра выглянет солнце.

– Завтра, завтра, – надулся Гиндин. – У тебя, по-моему, уже сегодня поджилки трясутся.

Меньше всего мне хотелось прослыть предателем и трусом, который без командирского разрешения маменьки боится даже в нужнике ширинку расстегнуть. Уж лучше, прикинул я, получить нагоняй от мамы, чем удостоиться обидного прозвища от Левки, нависающего над тобой, как беркут над жертвой. Промямли я еще что-нибудь про завтрашнее солнце, и Гиндин раструбит по всему кишлаку, что я чемпион Союза по быстрому накладыванию в штаны.

– Неужели, Гирш, вы, евреи, и в самом деле такие трусы, как о вас на всех перекрестках судачат? – набычился Гиндин.

– С чего это ты взял?

– Слышал, слышал. Из Ленинграда с нами до Свердловска один такой мужичок ехал – всю дорогу только об этом и калякал: евреи, мол, за прилавком храбрецы русский народ обвешивать.

– Я не обвешиваю.

– Разве я тебя об этом спрашиваю? Я спрашиваю, идешь со мной или нет?

Я набрал в легкие воздух, вспомнил маму, Зойку, отца, воюющего где-то под Белгородом с немцами, и выдохнул с сомнительным бесстрашием: – Иду.

– Так сразу бы и сказал… А то все юлишь, как барышня…

Назавтра, дождавшись, когда за мамой на рассвете скрипнет дверь и за окнами умолкнет приветственный лай ветерана Рыжика, я встал, прислушался к тихому и праведному сопению Зойки за ширмой, напялил просвечивающиеся на отощавшей заднице штаны и байковую рубаху, стянул со своей подушки наволочку и на цыпочках вышел во двор.

На небе еще копошились звезды – верные сторожа и хранители ночных тайн и снов, но уже занималась заря, и нежно-розовая полоска, отслоившаяся от мрака, светилась на востоке, как поверхность только что вынутого ухватом из печи праздничного пирога.

Левка задерживался. Я стоял у колодца, сжимая под мышкой серую наволочку, смотрел на подбадривавшие меня своим великодушным сиянием звезды и думал о том, что, пока не явился непреклонный Левка, можно еще, пожалуй, вернуться обратно в хату, что-то наспех поклевать, поплестись в школу и, не подвергая себя никакому риску, примоститься на парте рядом с Зойкой и спокойненько слушать, как отличница Белла Варшавская, закатывая глаза и захлебываясь, читает:

От Сулеймана вам привет.
Страна цветет для вас, ребята.
В стране для вас встает рассвет…

Рассвет и впрямь вставал. Где-то на другом конце кишлака, наповал сраженного сном, молодо и властно закукарекал первый петух.

Господи, неужели Левка проспал?

Я вдруг поймал себя на мысли, что обращаюсь к Всевышнему не столько с вопросом, сколько с настойчивой просьбой, чтобы случилось именно так, как я Его, Всемогущего, прошу, так, как мне хочется, но справедливый Бог евреев в такую рань, видно, как и Левка, продолжал сладко спать, и ни ангелы, ни серафимы из-за моих мелочных просьб и вопросов Его будить не посмели.