Избранные сочинения в пяти томах. Том 5 - страница 26
Черную пущу по-прежнему сотрясало от разрывов бомб – немцы без роздыху терзали танковый полигон за конопляником и недостроенную летную полосу, но постепенно грохот захлебывался и становился все глуше и глуше.
– Не падай духом, Эленуте. Если не сбежишь к отцу и сестренке – забыл ее имя…
– Рейзл, – помогла ему Элишева.
– Так вот, если останешься с нами на хуторе, мы тебя в беде не оставим. За каждое доброе дело Господь велит расплачиваться не серебром и золотом, а добротой. Он заповедал это делать каждому живому существу. Правда, Рекс?
Пес одобрительно заворчал, хотя из всех оплат предпочитал не доброту, а кусок свежего мяса.
Обещание Ломсаргиса растрогало ее, но она не показала виду, поправила сползший с плеч платок, ни с того ни с сего закашлялась от волнения и, отдышавшись, сказала:
– С нами пойдете или будете косить? По-моему, на сегодня хватит. Вдруг какой-нибудь осколок и сюда случайно залетит.
– Буду косить. Не в меня же немец метит! Война войной, а косьба косьбой. Скотина и под бомбами корма требует. Еще с полчасика попотею, и тогда все вместе пойдем, – снизошел осчастливленный войной Ломсаргис.
Он удалыми взмахами косы клал прокос за прокосом, и в ее чистом, серебряном звоне было больше завораживающей и торжествующей Божьей милости, чем в оглохшем от грохота небе, покинутом Всевышним.
На хутор Ломсаргис вместе со своей челядью вернулся, когда неуязвимое, недосягаемое ни для каких орудий солнце уже позолотило резной конек крытой красной черепицей крыши и понемногу рассеялся укутавший кроны вековых сосен зыбкий, предрассветный туман над Черной пущей.
Слышно было, как в курятнике засуетились проспавшие войну куры, как в хлеву замычала страдающая от бессонницы корова и на старой, засохшей яблоне, разучившейся плодоносить, запели птицы, лихо и беспечно перепрыгивавшие с ветки на ветку и щебетавшие все громче и громче.
Раздевшийся донага Ломсаргис, фыркая и пританцовывая, старательно и неспешно обливался у колодца ледяной водой, как будто по древнему языческому обычаю совершал какой-то таинственный ритуал – смывал с себя все страхи и сомнения, потливое бегство в Занеманье и зловоние скотных вагонов.
Элишева хлопотала на кухоньке. Домовито пахло жаренной на сале яичницей.
– А как поне Пране поживает? – из вежливости спросила она, когда помолодевший, праздничный Ломсаргис по-хозяйски уселся за стол завтракать.
– Хворает. Ноги у бедняги совсем одеревенели, к тому же она все время жалуется на тошноту и головокружение. Как бы не овдоветь в одночасье, – сказал он, подцепив вилкой желтый, нашпигованный шкварками лоскут, и, жуя, добавил: – Ищи себе потом подходящую пару.
– Дай Бог нашей госпоже здоровья, – сказала Элишева, боясь поднять на Ломсаргиса глаза.
– И тебе тоже, – многозначительно протянул Ломсаргис. – Ведь ты невеста хоть куда…
Избу запрудила тишина, от которой у Элишевы еще долго покалывало и звенело в ушах.
Гедалье Банквечер
Гедалье Банквечер был человеком нелюбопытным. Любопытство, поучал он своих дочерей Рейзл и Элишеву, – порок, который когда-нибудь погубит евреев, издавна привыкших без всякой надобности и во вред себе куда больше интересоваться чужими делами, чем своими собственными. Если он, реб Гедалье, к чему-то и вправду проявлял непредосудительное и вполне разумное любопытство, так только к частым переменам и капризам мужской моды в мире, хотя в Мишкине модников и франтов, кроме бургомистра Тадаса Тарайлы и парикмахера Шаи Берштанского, обслуживавшего в белоснежной сорочке с бархатистой бабочкой под тощим кадыком своих не очень высокородных клиентов, и в помине не было. Для пущей важности – пусть-де все в местечке и в окрестностях знают, на какие образцы равняется лучший портной Жемайтии Гедалье Банквечер! – он даже выписывал из Каунаса толстый журнал, населенный неправдоподобно красивыми и стройными мужчинами в замечательно сшитых костюмах и пальто, и, разглядывая их фигуры на глянцевой бумаге, не раз пытался угадать, во что обходится заказчику материал и пошив такой сногсшибательной одежды.