, Альфред Казин указывает, что Набоков воспринял и развил традицию некоторых русских формалистов, как поэтов, так и ученых, которые «прежде всего интересовались искусством, в особом смысле этого слова». Это не было «искусство ради искусства» в традиционном смысле, но скорее «идея искусства как новой реальности… идея, с которой Набоков не расставался никогда… Он чувствовал – и в этом смысле он был пророком, что… Ленин ставил своей целью не социальные реформы и не социальную революцию, а нечто совсем иное… Набоков понимал, что Ленину нужна была своя особая реальность. А как мы теперь знаем, например, одна из причин абсолютной безжалостности тоталитаризма заключается в том, что он представляет… коммунизм как особую реальность, приходящую на смену капитализму, и что любой, подвергающий это малейшему сомнению, превращается во врага системы; таким образом, мы имеем дело с эксклюзивной идеей спасения, что само по себе страшно. И Набоков это понимал»
[14].
К сожалению, климат той эпохи и ограниченность набоковской аудитории не позволили этим пророчествам повлиять на ход событий. Однако если верно то, что искусство – это реальность и частью этой реальности является взгляд на общественную ситуацию, вправе ли мы обвинять Набокова в отсутствии социальной сознательности?
Набоков ставил знак равенства между красотой, с одной стороны, и состраданием, поэзией, самой жизнью с ее сложными узорами – с другой. Он ненавидел жестокость и несправедливость как в отношении группы людей, так и в отношении отдельного человека. Он с равным состраданием относился и к жертве преступления, и к тому, кто безвинно понес за это преступление кару. Негодование дидактического толка, на какие бы литературные достоинства оно ни претендовало, какую бы точку зрения ни выражало, остается бесплодным. Сострадание истинного художника обладает почти что болезненной остротой; возможно, именно это и вызывает неприятие у некоторых критиков.
Скитальцы
Трагедия в четырех действиях
Перевод с английского Влад. Сирина[15]
Действие первое
Трактир «Пурпурного Пса». Колвил – хозяин – и Стречер – немолодой купец – сидят и пьют.
Стречер
Я проскочил, он выстрелил… Огонь
вдогонку мне из дула звучно плюнул,
и эхо рассмешил, и шляпу сдунул;
нагнулся я, – и вынес добрый конь…
Вина, вина испуг мой томный просит…
Я чувствую, – разбойник мой сейчас
свой пистолет дымящийся поносит
словами окровавленными!
Колвил
Спас
тебя Господь! Стрелок он беспромашный,
а вот поди ж – чуть дрогнула рука.
Стречер
Мне кажется, злодей был пьян слегка:
когда он встал, лохматый, бледный, страшный,
мне, ездоку, дорогу преградив, –
поверишь ли, – как бражник он качался!
Колвил
Да, страшен он, безбожен, нерадив…
Ох, Стречер, друг, я тоже с ним встречался!
Сам посуди, случилось это так:
я возвращался с ярмарки и лесом
поехал я, – сопутствуемый бесом
невидимым. Доверчивый простак,
я песенку мурлыкал. Под узорной
листвой дубов луна лежала черной
и серебристой шашечницей. Вдруг
он выскочил из лиственного мрака
и – на меня!
Стречер
Ой, грех, – мой бедный друг!
Колвил
Не грех, а срам! Как битая собака,
я стал юлить (я – видишь ли – кошель
червонцев вез) и выюлил пощаду…
«Кабатчик, шут, – воскликнул он, – порадуй
побасенкой – веселою, как хмель,
бесстыдною, как тысяча и десять
нагих блудниц, да сочною, как гусь
рождественский! Потешь меня, не трусь,
ведь все равно потом тебя повесить