Jam session. Хроники заезжего музыканта - страница 5
Один давит брикет ложкой до крошева, сыплет в кружку, другой размешивает. Водкин разливает кисель по стаканам, остатки батона пополам. Из коридора тянет жареным, Никита втягивает ноздрями пряный воздух. Картошка на смальце, а сверху яичница. На свой вкус, говорит он Владу, он бы еще посыпал данную еду укропом и молотыми, знаешь ли, семенами кориандра.
– Везет деревенским, – говорит Водкин, дуя на кисель. – И почему люди не выбирают, где им родиться?
– А не хотел бы ты родиться негром на острове Бали? Грыз бы бамбук.
– Где этот Бали, ты хоть знаешь?
– Вроде в Африке.
– Сам ты Африка. Хватай гудок, побежали.
Восемь утра. Вместо первой пары лекций – хор, потом обязательное фоно, музлитература, ничего хорошего. Но попробуй прогулять, стипендии лишат, и тогда что?
Хористы собираются в аудитории, похожей на зал прощания в крематории; дежурные, проклиная судьбу, пришли еще раньше, разложили подставки.
Со стороны выглядит как лестница в небо.
Егоров часто развлекал себя фантазией: он поднимается по мосткам вверх, проникает через потолок и ржавую крышу в небо, пронзает облака, чтобы очутиться в ином мире, где небо под ногами, а в вышине – только блюзовая синева и солнце.
Осень за окнами, тяжелый сумрак, словно черти накурили; все зевают, лампы слепят глаза, не то, что петь – жить не хочется.
И вот уже шепоток: Амадей идет!
Влад проталкивается в ряд первых теноров, Никита лезет на верхотуру, к басам.
Распевка.
Чем выше они поднимаются по ступенькам хроматической гаммы, тем крепче и сочнее и точнее голоса. Дежурные раздают ноты; Водкин смотрит на Егорова, подмигивает: разыграем Амадея. Он, Влад, уже с тенорами договорился. Девчонки испугались, заупрямились. Егоров пошептался с басами. Амадей взмахнул рукой: песня о Ленине, хуже блевотины. И почему каждое утро с нее начинают, как с гимна?
Солист поет:
– Ле-е-нин…
– Ста-а-алин, – вторят заговорщики.
Солист краснеет, но продолжает:
– …это весны-ы цветенье. Ле-енин…
– Ста-а-алин! – отзывается хор.
– …это побе-еды клич!
Рифмуется с «наш дорогой Ильич».
– Вы что творите? – Амадей дает отмашку. – Меня же уволят. – Он при Сталине сидел. – Нашли, кого славить, шуты гороховые. Водкин, Егоров, ваши дела?
Хор хихикает. Амадей вздыхает. Ладно, давайте «Сосну». «На севере диком растет одиноко на голой вершине сосна…»
Блистательный перевод Heine, выполненный Лермонтовым: «Ein Fichtenbaum steht einsam/ Im Norden auf kahler Hoh’», что откроет для себя Егоров много лет спустя, выпив за Михаила Юрьевича, изменившего размер стихотворения, которое легко легло на музыку.
К десяти уже спет Шуберт, и Бах, и Свиридов. Глаза блестят, распелись, даже еще хочется, но занятие закончено, перемена.
– Егоров, – говорит Сухоруков, собирая ноты в папку, – зайдешь ко мне.
– Мне конец, – говорит Никита Водкину, – и это из-за тебя, чертов диссидент.
Тащится Никита на второй этаж с тяжелым сердцем, стучится в двери, где табличка «Завуч». Сухоруков не один, за столом Панкратова, педагог по вокалу.
– Ну, вот я это самое… пришел. – Никита опускает голову, ожидая разноса.
Сухоруков садится за рояль.
– Слушай, Егоров, правда ли, что ты берешь ля малой октавы?
– На трубе?
– Голосом.
– Ну, беру.
– Но это же на три тона ниже, чем я! И при этом, я же не пацан, Егоров. У меня ведь, Егоров, устоявшийся бас. Ниже меня никто в училище не берет.
Панкратова хихикает.
– Не верьте вы ему, Амадей Степанович. Тоже мне, Шаляпин нашелся! Шалопай из шалопаев!