Кафе смерти - страница 3
Было в нем что-то мальчишеское, да и сам он был худым, высоким, волосы на глаза падают, пиджак висит, как на десятикласснике на школьной дискотеке. Только в отличие от моих однокурсников, вчерашних десятиклассников, он читал на английском, говорил про будущее, и пахло от него не дешевым одеколоном, а чем-то терпким, женским.
Это был закрытый клуб, войти в который можно было только по особому Славочкиному приглашению. Я так и не поняла, за что оно досталось мне. Почему им – понятно. Светловолосая Оленька, все у нее как у ребенка: губы, руки, шея – мужчины-преподаватели от такой ничего не ждут. Мне нужно неделями штудировать учебники из дополнительных списков, чтобы сформулировать ту мысль, которая дается ей быстро, легко, гладко, на первом же вдохе. Маша из параллельного потока, маленькая, бойкая, бесстрашно говорящая то, что думает, за что неоднократно бывала почти отчислена, и это почти не доходило до отчислена только стараниями Славочки. Остальные, цвет университета. А что я? Я много раз себя спрашивала. Пыталась вспомнить каждое слово, сказанное на его занятиях, каждый взгляд в коридорах. Ничего. Но все же как-то после его пары под шум, смех, сборы сумок прозвучало: Марина, а задержитесь с нами на пять минут. Я уже знала, что это значит. Сердце выросло, заняло всю грудную клетку и застучало дальше – в руках, ногах, пальцах. Я поправила волосы, посмотрела в пол, кивнула.
Обычно мы оставались в аудитории, ждали, пока все уйдут, пока не выветрится их смех и гомон, открывали окна нараспашку, особенно весной, – дышали солнцем, ветром, рассаживались, слушали. О детях Славочка мог говорить долго – вставал со стула, ходил по опустевшей аудитории, садился прямо на стол, кусал ногти. Мариша, тебя вот ка́к учили? Я рассказывала все время одно и то же: двойки красной ручкой, домашние задания, доски почета. Это заставляло его вскакивать, снова ходить – он говорил нам про новые школы, про новые кабинеты, в которых нет столов, про кураторов вместо учителей, про дружбу с учениками, ведь можно и дружить, как мы с вами, да? – я кивала и представляла себе эти кабинеты, выкрашенные в бледно-голубой под цвет его глаз, в кабинетах красивые дети сидят прямо на полу и, перебивая друг друга и смеясь, спорят про что-то, ничего не боятся и становятся умнее.
Я, конечно, любила его больше всего. Больше себя точно. И весь университет наш, старый, тусклый, пропахший дешевой краской, тоже любила только из-за него. А его самого любила за то, что выбрал меня, позвал сидеть в пустых аудиториях и слушать. Помню, как мы шли по апрельскому Арбату. Все мокрое, блестящее, небо голубое и веселое. Мы шли на семинар какого-то его знакомого учителя с апрельской фамилией, то ли Соловьюшина, то ли Соловейчикова. Он взял меня под руку, как подружку, и мы шагали быстро в ногу, он считал – раз-два-раз-два, – я смеялась, запрокидывая голову. Я представляла, что на нас глядят с весенних балконов и думают: вот бежит по нашему Арбату молодая пара и все-то у них впереди.
Я ни на кого больше не смотрела тогда. Не видела ничего. Много лет спустя, когда все случилось с мамой, я, пошатываясь, вышла из комнаты и поняла, что ничего не вижу справа и слева, только кусок старых обоев, поцарапанных давно уже умершей кошкой. Мне сказали, что это туннельное зрение. Со Славочкой тоже было так, неслась как по туннелю, не различая, что оказывается на обочине.