Кафедра А&Г - страница 26
– Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.
И с завёрнутым в газету свидетельством о рождении, где в графе «Отец» стоял прочерк, отправиться в соседнее село записываться в школу. Самостоятельно. Без тебя. Прежде ласково, но строго сказав, глядя на материнские хлопоты:
– Мам, я сам! Пожалуйста…
– Ты чей? – строго спросила его уже бабьего, несмотря на молодость, вида толстая директриса сельской школы. Именно в её кабинет Лёшка, вежливо постучав, аккуратно вступил предварительно отмытыми в ведре у технички босыми ногами. Не бегать же за каждой встречной и не теребить воздух глупым вопросом: «Тётенька, тётенька, где здесь в школу записывают?!» Везде есть кто-то самый главный. Или главная. В колхозе – председатель. Не потому, что громче всех орёт, а потому, что может «решать вопросы». А в школе кто может решать вопросы? Директор. Маленький Безымянный это отлично понимал.
– Свой собственный! – внятно и громко, но в то же время просительно и с какой-то совершенно неуловимой интонацией, являющейся и всю последующую жизнь одной из главных составных частей его харизмы, ответил маленький босой мальчуган. И улыбнулся уже тогда неизбывно трогательно и подавляюще властно одновременно.
Дуся не дождалась.
Жизнерадостная до никчёмности, любящая только сына и ещё немного животных и даже соседей, ничья женщина, лишь семь лет владевшая своим, вскрыла себе вены осколками бутылки от газировки. В детском доме подросшие барышни (и даже юноши) частенько вскрывали себе вены, и каждый раз это ненадолго оживляло довольно скучное и скудное бытовое существование. Подростков, конечно же, тут же бинтовали, потому что надолго без присмотра в образцово-показательном детском доме не останешься, увозили их с громкой сиреной на карете «Скорой помощи» в больницу, и Николай Алексеевич лично носил гостинцы, узнавал у врачей, не надо ли чего. И долго-долго сидел только с ними, с чужими детьми. И разговаривал только с ними, о том, что жить надо изо всех сил, несмотря ни на что. И говорил, что нельзя лишать себя жизни самостоятельно, грех это, что бы там научный атеизм ни доказал, не тебе решать, когда окончить своё земное существование, потому что не твоё оно, а отца… кхм… этого самого. И даже кричал, что ладно бы погибнуть на войне, но вот так, от глупости, от ерунды, от чего-то – тьфу! – не стоящего, с чем любой здравомыслящий человек может справиться, потому что не даёт этот самый, которого большевики отменили, испытаний детям своим больших, чем по силам им! Становясь на некоторое время им, чужим детям, своим собственным, потому что никогда и нигде, кроме больницы, не кричал на детдомовских. Такую честь – повышать голос – он оказывал только своим родным детям, и детдомовские завидовали тому, что он кричал на родных детей, а на них – никогда. А сейчас, в больнице, кричал и сдерживал слёзы, вздрагивая, как от электрического удара, при простом и коротком слове «папа», сказанного ему не Пусечкой и не Котиком, а этими до боли своими чужими детьми. И потом, бывало, брал ненадолго к себе в свой собственный дом, договариваясь и с милицией, и с психиатрами, чтобы «не портили детям анкету». Бедный-бедный Николай Алексеевич, хозяйственный мужик, добрый человек, безмерно любящий детей, не видящий ни зги во мраке сиротской души и не разбирающий направления в бездорожье одинокого сердца. Когда-то Дуся поняла, что дешёвые эффекты ни к чему не приведут, хотя и не знала слова «манипуляция». Сегодня Дуся Безымянная поняла, что