Как лепить планеты. Рассказы - страница 4



Лица и голоса московских послевоенных коммуналок, художнических мастерских, литературных кружков, облики московских подворотен, бульваров, старых двориков… На каждой странице звучал многоголосый московский говор – дворовый, салонный, магазинный, трамвайный, рыночный…

«Послушайте, как это можно было всё написать? Ведь это – эпос!» Он взглянул на меня, не понимая, что вызвало моё изумление. «Вот, пишу потихоньку, – сказал он. – А мама приводит это в божеский вид».

На столе стояла старая, видавшая виды «Олимпия». У камина сидела старая, усталая женщина и пошевеливала кочергой красные угли… Кто-то в институтском коридоре страшным шёпотом сообщил о ней, что она занимается ростовщичеством. Я смотрела на неё со смешанным чувством страха и почтения. Была она явно не из этого века – с яркими отблесками каминного огня на красивом старом лице, со своими спущенными чулками, с натруженными стучанием на машинке руками и фанатичной верой в звезду своего единственного сына.


…На втором курсе он продолжал юродствовать. Откинувшись на спинку стула и слегка покачиваясь на нём, он говорил: «А не податься ли нам куда-нибудь отсюда?.. Что-то уж очень тоскливо стало в России, друг мой. Тоскливо и гадко. И не видно впереди просвета… Какой смысл оставаться здесь? Что мы можем изменить в этом жалком мире?..»

Наконец, наш руководитель не выдержал. Он сказал:

– Уважаемый, вы ставите меня в идиотское положение. Второй год вы диссидентствуете у меня на семинаре, но я терпел вас из-за вашей несчастной матери. Терпеть вас дальше я не намерен.

И мой приятель исчез. Нет, он по-прежнему жил в своём флигеле, но на семинарах в институте больше не появлялся. Мы знали, что его мать ходила к ректору, плакала там, показывала всем справку, которая должна была разжалобить и смягчить институтское начальство, но этого не произошло.

Потом я узнала, что он пошёл работать лифтёром. И начал очередной том своей эпопеи. Он не печалился о том, что ни одна его строчка никогда не была опубликована. Писать для него было таким же естественным и необходимым, как пить по утрам крепкий чай, гулять по Тверскому, общаться с приятелями.

И вот теперь он шёл мне навстречу. Я знала, что он попросит у меня рубль или трёшницу, и я дам ему, зная заранее, что он никогда не вернёт. Он считал это ниже своего достоинства – возвращать долги по мелочёвке. И будет призывать меня бежать из этой страны, прекрасно понимая, что ни я, ни он никуда отсюда не побежим. Потому что нелепо бежать от того, что тебе дороже всего на свете…

И вот он уже увидел меня, узнал и приветливо помахал мне рукой. «Здравствуйте, здравствуйте! Ну, как, вы всё ещё в этом гадюшнике?» – улыбаясь в окладистую чёрную бороду, спрашивал он и тряс мне руку. – Восхищаюсь вами. Восхищаюсь вашим терпением».

Потом он, конечно, попросил у меня взаймы, и я не смогла ему отказать, и отдала ему свою единственную трёшницу, на которую собиралась жить неделю. А он, положив её в карман, сказал: «Поэту очень мало нужно. Немного хлеба и немного вина». Потом мы поговорили об общих знакомых и уже собирались расходиться в разные стороны, как он, немного замявшись, сказал:

– А вы знаете, я нашёл прекрасную работу. Очень много свободного времени. Главное – голова во время работы свободна: можно думать, наблюдать… И деньги. Правда, совсем небольшие, но всё равно кое-что.

– И где же? – спросила я.