Как нам жить? Мои стратегии - страница 21




Якуб (с усилием). Вот видишь… Наконец-то из тебя вышел зверь. (Удовлетворенно смеется.)

Ярек (не сразу понял, что Якуб имеет в виду. Говорит срывающимся голосом). Если бы он вышел, ты бы уже был мертв.


Якуб задумывается.


Якуб (тихо, как бы самому себе). Кто знает, может, для меня так было бы лучше…


Якуб сидит без сил, пронзительно печальный, с него стекает вода. Рядом Ярек дрожит от холода. Моросит дождь. Оба тупо уставились на заросли камыша, где укрылись прибрежные птицы. Птицы смотрят на них, крутя головами. Постепенно светает.

[♦]

Железный стереотип заставляет нас вспоминать детство как беззаботное и радостное время, но это не мой случай. Ни война, ни школьные годы таковыми не были. Я думаю о них как о худшем периоде своей жизни. Именно отсюда идут мои шутки, что юность ужасна, но, к счастью, быстро заканчивается.

Помню конец войны – мы были в Кракове, куда судьба забросила нас, когда после Варшавского восстания шла эвакуация из столицы. От того времени у меня осталось одно очень кинематографичное воспоминание. Мы ехали в неизвестность из пересыльного лагеря, располагавшегося под Варшавой, в Урсусе. Везли в сносных условиях, в набитом битком пассажирском поезде. Много позже, уже после войны, я узнал от одного из уцелевших попутчиков, что поезд направлялся в Освенцим. У моей матери была хорошая интуиция, и она решила, что нам нужно спрыгнуть, чтобы спастись. Лишь сейчас, когда пишу об этом спустя годы, я понимаю, как быстро она приняла решение: Урсус и Прушкув отделяют каких-то десять-пятнадцать минут езды. Поезд шел довольно медленно, но на его крыше сидела железнодорожная охрана – старые вермахтовцы последнего призыва, и мать решила, что, когда состав замедлит ход, она сначала столкнет меня, а потом прыгнет сама. Она сообщила мне об этом довольно невыразительно и велела завернуться в одеяло, которое было очень важным элементом нашего багажа. Помню, как упал на перрон, чуть дальше – мама, и мы понеслись сломя голову, поскольку нацистские офицеры стреляли вслепую с крыши удалявшегося поезда. Вскоре мы оказались на территории знаменитой Творковской психиатрической лечебницы в Восточном Прушкуве.

Перипетии в этой больнице имели продолжение. Сценарий фильма “Если ты где-нибудь есть…” я написал на основе рассказов ее директора, профессора Качановского, об одной пациентке, которую болезнь довела до животного уровня. Я общался с профессором дважды: первый раз, когда меня прятали в больнице от немцев, и примерно через тридцать лет на съемках “Иллюминации”, где он выступил консультантом.


Во время съемок дипломного фильма “Смерть провинциала”, 1966 г.


Конец войны ассоциируется у меня с такой картиной: трупы немецких солдат в парке на краковских Плантах. Когда я увидел их впервые, на них были мундиры и сапоги. На следующий день их уже обворовали. Будучи ребенком, я больше переживал из-за кражи, нежели смерти. Вступление Украинского фронта в Краков, первые дни эйфории и чуть позже – первые тревожные вести, обсуждаемые дома за столом: об арестах, о том, что кто-то пропал. Помню на Кармелитской улице погоню, как в боевике (хотя тогда еще не знал, что такое боевик): советский газик гнался за какой-то гражданской машиной, и она разбилась на повороте. Не знаю, выжил ли водитель, – мать прикрыла мне глаза рукой.

Сегодня мне часто приходится слышать от россиян упреки полякам в неблагодарности, ведь русские солдаты отдавали жизни за нашу свободу, а теперь поляки оскверняют их могилы и памятники. На это я отвечаю, что чаще всего “неизвестные злоумышленники” в таких инцидентах не являются местными жителями, а у народа, который более тысячи лет исповедует христианство, сохраняется уважение к смерти (впрочем, состояние немецких кладбищ на так называемых Возвращенных землях