Как служить Слову? Манифесты. Опыт реминисцентной прозы - страница 24



Кончилось тем, что выдолбил из плашки липы деревянную ложку. Потом и другую такую же. Хорошо играл лошкарь. Это его было. Сказали люди о нем: мастер. Да-да, мастер в меру своих сил и способностей. В каждой избушке свои погремушки а в записнушке свои пунктики. Во времена позднего СССР бытовал анекдот, повествующий о том, как волк ходит по лесу и выкликает зверей. Зайцу он велит явиться в 14.00 к нему в качестве обеда и записывает в книжечку для памяти, лисе он велит явиться к нему для послеобеденных страстных наслаждений и тоже делает в книжечке отметку, сбой происходит, когда ежик отвечает ему: «А пошел ты к бую!», после чего волк чешет затылок и говорит: «Гм, придется вычеркнуть». А как это будет выглядеть у современного волка? Вопрос, конечно, интересный. Не преминул Иван занести в свою записнушку во время выборной кампании сказанное одни златоустом из либералов: «Я к проституции отношусь хорошо, но когда моя жена занимается ею – не нравится мне». Припечатал он невольно свою женушку хоть бы и виртуально. Этот и родную мать не пожалеет…

Немало рукописей, записных книжек перелистал я, собирая материалы к повести об Иване «Ермаково подаренье. Почерк у него – будто плугом вывернутые буквы. Такие же они и в письмах Виктора Петровича Астафьева, что видеть мне приходилось в подлинниках у его адресатов. Черноземные это писатели, и Ермаков, и Астафьев. Считаю таковым и Льва Николаевича Толстого. Из зарубежных к ним отношу я Фолкнера.

Взволнованно говорили об Иване Ермакове на вечере встречи все. Николай Ольков, по-моему, стал говорить о том, что есть мысль поставить в Казанке памятник Ермакову. Думаю, и Тюмень от такого бы не пострадала. Борис Евдокимович Щербина знал цену Ивану Михайловичу. Неуж нынешние правители области проштыкнутся с должной оценкой прекрасного русского писателя-воина?.. Замечательное слово держал мой литературный подшефный Олег Дребезгов. О бабушке Матрене такое услышали мы. Сидит она у крылечка дома родного, на одной ноге у ней – внучек, держит его левой рукой, качает, правой готовит сеченку для курей специальной рубилкой и поет: «А у коршуна жопа сморщена…» Опрокинула меня краткая речь Олегова в далекие те времена, когда ездили мы с ним вкупе с другими гомонливыми творческими людьми в Челюскинцы. Бездонности моего сознания взволнованы были на дне открытия «года Ермакова» памятью об общении с кудесником сибирского сказа Иваном Михайловичем Ермаковым, тех днях, когда я начинал свою повесть о нем. О хлебе, о страде и поле. О лете 1974 года. И возвращала теперь память меня в сквозистый березовый лес, в стройный жар полдня, к комьям подсохшей глины у свежей могилы Ивана Михайловича, к глухому звону лопат. Но вот литературная встреча, какую провели мы на родине писателя, в совхозе «Имени челюскинцев», в двух километрах от его села-роднули Михайловки. Будь на той встрече Ермак, он бы сказал: «О душе человека в первую голову думать нам надо. Вон как тянутся люди к нашему слову». Обжигали Ермаково сердце беды деревни, которую давили катком диктата циркулярные души с административным их зудом, со всякими укрупнениями, наклеиванием на деревни покойницкой этой бирки – «неперспективная». Усыхала тогда святая, как золотой каравай хлеба, родная его Михайловка. Как усыхали федотовские Гари, Большая Койнова братьев Чувашовых и тысячи других гнезд человеческой жизни. Боль за село, за отчую землю сжигала его, и это тоже одна из причин, что потеряли мы Ермакова в пятьдесят лет.