Каникулы в барском особняке. Роман - страница 3



Пришелец в ожидании умолк, и Чирков умилостивился с брезгливой гримасой:

– Говори, смрадный путник. Долдонь, изжёванный картонный фигляр.

Осокин сказал:

– Вы, сударыня, прелестны… И пленительны вы баснословно… Ещё на ветке заметил я это… Но кто я такой, чтобы дерзнуть плениться вами? Принцесс крови оскорбляло дерзновенное восхищение холопов. Настолько была между ними велика сословная разница, что рабы не имели права даже на молчаливый, на тайный восторг… А кто я такой?.. Шелуха на ристалище жизни!.. Мелкий шарлатан!.. Барахольщик я! У меня презренная стезя, гнусное поприще, позорный рынок… Ибо я – торговец иконами. Вернее, скупщик их. Среди спекулянтов иконами я – на самой низменной ступени. Хотя я успешно окончил философский факультет в первопрестольной… в университете…

Чирков прыснул в кулачок смехом; племянница, победно хихикнув, молвила:

– Залебезил… прыщ… Дрейфит…

Чирков надменно спросил:

– Так ты – философ с дипломом? На экзаменах наловчился подлизываться?

Племянница ухмыльнулась, и Осокин сказал:

– Не ошиблись вы. Слабым я был студентом, никчёмным. Знания куцые. Ради положительных оценок даже прачкой служил я профессорам. Лохань и корыто помогали лучше учебников. Не привыкать мне. Я – сирота с пелёнок. Мать, заботясь обо мне, надрывалась на трёх работах, пока не сгинула. Еле до окончания курса, до диплома дотянул… А теперь молю рассудить: разве посмеет такое ничтожество, как я, иметь своё суждение о барах?

– Но ты был груб, – попеняла она. – Назвал меня «пустым местом». Как посмел?

– Весьма справедливый упрёк, – сразу согласил Осокин. – Не только укора заслужил я, но и кары. Но средь такой базарной шушеры я вращаюсь, что уже я отвык следить за пристойностью фраз и речи. Я больше не слежу за лексикой своей! Поймите меня: среда, в которой я кочую, заела, и я деградировал… Не ругайтесь очень…

– Не стоишь ты моей ругани, – спесиво заявил Чирков, и вдруг он осёкся, он усомнился, и, помолчав, произнёс гораздо более вежливым тоном: – А впрочем, меня осенило. И понял я вдруг, племянница, почему привела ты его сюда. Безразличие его к тебе здесь не причём. Он – изощрённая штучка. Ты в нём распознала наитием, нутром лазутчика…

И, стеная, всплеснул Осокин руками, и вскочил он со стула и заорал отчаянно:

– Да какой же я шпион?! Боже милосердный!.. Такое предположенье – курьёз!..

2

Лицо Кузьмы посуровело, и он приосанился. Он внезапно ощутил бурную симпатию к пришельцу и отлично понял причину этой своей приязни. С негою в теле Кузьма размышлял:

«Я на него смотрю так, как стая волков в степи взирает на загнанного оленя, уже не опасного им от бессилия. Так я смотрю на жирную уху и чарку водки возле шалаша рыбарей, на ядра граната, на зернистую икру в блинах и на копчёности к яичнице…»

И Кузьма, дёрнув кадыком, проглотил слюну, а потом почти с нежностью подумал о пришельце:

«И как же тебя угораздило, дурашка, оказаться здесь? Да ты ещё натараторил о себе всю подноготную. Сказал, что сирота и ничтожество. И, наверное, о своей поездке никого не уведомил. И теперь ясно, что если ты исчезнешь, то тебя никто искать не станет. Никто!.. Хоть в кургане тебя зарой. Теперь не хнычь… Возможно, хозяин и его племянница решатся, наконец, на дело. А то для них пока важней всего – их словоблудие. Научились они трындить… Тоска и скука в усадьбе… И мне тошно… Надо их принудить живого мяса попробовать. Я-то их понимаю. Пока не истребишь первого врага, всегда жутко, а затем возникает привычка, черствеет и закаляется дух, и, как наградой, появляется радость от войны, смертельного соперничества и трофеев…»