Кипиай - страница 2



Самым страшным стало осознание того, что я стал скучен самому себе. От моих историй не пахло свежестью. Всё то, о чём я собирался писать, уже было – у меня, у других. Жанр, в котором я так удачно и вовремя состоялся, к этому времени уже исчерпал себя. Агент больше не хохотал, а серьёзным голосом предлагал подумать ещё немного над темой…

Первыми пропали телеканалы – перестали приглашать в вечерние шоу. Затем исчезли глянец и газеты, потом сетевые издания. Я попытался вспомнить, когда в последний раз читал на публике фрагменты своего романа, – и не смог. Я очутился в вакууме, но попал в него из оглушительного шума, и наступившая тишина болезненно ударила меня по ушам. Я приходил в магазин, а на стенде, среди топ-10, где совсем недавно стояла моя книга, был теперь кто-то другой. Меня ещё узнавали на улицах, но всё реже и реже. Через год меня забыли даже те, кто считал себя знатоком современной литературы.

Я перестал ходить на вечеринки к старым знакомым – устал пожимать плечами и загадочно отводить глаза в сторону в ответ на одни и те же вопросы: «А ты пишешь что-то? Скоро ждать?»

Иногда я приезжаю к отцу. С собой у меня обычно бутылка виски и сигареты, у него – кофе и какая-то еда. Вечер мы проводим вдвоём. Отец пьёт больше меня, но я пьянею быстрее. В очередной раз обсуждаю с ним возможные темы для новой книги, уверенно хохочу, курю одну сигарету за другой, стряхиваю пепел в окно кухни, сидя на подоконнике. Он всё время опасливо косится на моё тело, следит, чтобы я не выпал. Уверен, он подозревает, что я могу выброситься из окна, и, возможно, он даже прав, но лишь на самую малость, страшную малость. Правда, живёт он на втором этаже, да ещё прямо над козырьком подъезда, а потому моё падение из окна испугает лишь дворовых голубей, ну и отца, разумеется. Внезапно замечаю, что он уже совсем седой, закрываю окно и сажусь за стол, чтобы не нервировать его. Пьяная мысль прыгает с места на место, как блоха.

Наши отношения с отцом всегда напоминали мне какое-то странное задание: «Докажи, что ты сможешь меня разочаровать».

Поначалу он меня, кажется, просто не замечал, увлечённый своей карьерой, но к моим десяти годам внезапно начал уделять моим делам очень пристальное, даже чрезмерно пристальное внимание. Его стали волновать все мои оценки, по любым предметам – но он как будто ждал не хороших результатов, а, наоборот, плохих. Он внимательно высматривал каждую мою неудачу, и она становилась очередным доказательством моей лени или испорченности. Или неблагодарности. Мои хорошие оценки никогда не становились предметом его гордости, а вот за неуспеваемость он карал. Нет, он почти не бил меня – лишь пару раз извлекал ремень из шлёвок своих брюк, чтобы нанести мне несколько не слишком болезненных, но унизительных ударов по голой заднице. У отца было наказание пострашнее. Он молчал. Получив плохую отметку, я всегда знал, что вечером дома будет тишина. Молчала мать, испуганная мрачной злобой отца, молчал я – ну меня-то точно никто не спрашивал, – и молчал он. Громко и зло топал по коридору, шаркая своими вечными синими тапками без задников, тяжело дышал за ужином, глядя в тарелку, молчал в машине, когда вёз меня утром в школу, молчал, молчал, молчал. Эти безмолвные наказания продолжались порой неделями – я пытался заговорить с ним, но он делал вид, что не видит меня, смотрел сквозь меня, словно меня не существовало.