Когда вернусь в казанские снега… - страница 2



Я шёл с портфелем, в котором только бумажки и бельё, поводя трепещущими ноздрями, унося в себе все обиды и раннюю язву желудка, кариозные зубы и здоровые, одну золотую коронку и запас нерастраченного темперамента; нервы, нервы, сплошная нервозность. Вы знаете, когда возникает заколдованный круг человеческих недоразумений, тут уже ничего вам не поможет – ни трезвый рассудок, ни проявления нежности, ничего. Даже общественный суд.

«Эх, Соня, Соня», – думал я.

Короче, стою я один на Пушкинской площади. Пальто уже не греет. «Летайте самолётами. Выигрыш – время!» Это написано над магазином лёгкого женского платья. Изящная фигура в прозрачном силоне. Доживу ли я до лета?

Потом погасла реклама Аэрофлота, Александр Сергеевич Пушкин – голову в плечи, пустынный вихрь на морозном асфальте, две легкомысленные девушки. Эх, взяли бы к себе, только для тепла, только для тепла, и ни для чего больше, но нет, только катятся и катятся золотые, оранжевые, изумрудные буквы по крыше «Известий», тёплые радостные буквы, как последние искры лета, как искры последней летней свободы: «Часы в кредит во всех магазинах «Ювелирторга».

Вот это идея, подумал я. Пора мне уже завести себе часики, чтобы, значит, они тикали и вселяли бы в мою душу гармонию и покой. К счастью, я увидел скульптора Яцека Войцеховского. Яцек шёл по другой стороне улицы Горького, медленно двигался, как большой усталый верблюд. Заметил я, что он уже перешёл на зимнюю форму одежды. Отсюда, через улицу, в своём шалевом воротнике, он выглядел солидно и печально, как большой художник, погружённый в раздумья о судьбах мира по меньшей мере и уж никак не о кефире и булке на завтра.

– Яцек! – закричал я. – Яцек!

– Миша! – воскликнул он, подошёл к краю тротуара, занёс свою большую ногу и, глубоко вздохнув, как большой верблюд, двинулся вброд.

Короче, поселился я у него в студии. Днём я всё шустрил по Москве, а вечера коротали вместе. Разговаривать нам с ним особенно не о чем было, да из-за холода и рта раскрывать не хотелось. Мы сидели в пальто друг против друга и глядели в пол, сидели в окружении каменных, и глиняных, и гипсовых, и деревянных чудищ и прочих его польских хитростей и думали думу.

Вообще дела у Яцека были далеко не блестящи: он запорол какой-то заказ и поругался со всеми своими начальниками. Такой человек – день молчит, неделю молчит, месяц и вдруг как скажет что-нибудь такое – все на дыбы.

Да, дела наши были далеко не блестящи. Короче, ни угля, ни выпивки и очень небольшие средства для поддержания жизни.

– Вот сегодня я бы выпил, – как-то сказал Яцек.

– Ах, Яцек, Яцек. – Я стал ему рассказывать, какие вина выставлены нынче в Столешниковом переулке.

Вина эти – шерри-бренди, камю и карвуазье, баккарди, кьянти и мозельвейн – в разнообразных заграничных бутылках мелькали в окнах роскошного этого переулка, и вместе с пышечным автоматом, где плавали в масле янтарные пышки, вместе со снегопадом мягкой сахарной пудры, с клубами кухонного пара из кафе «Арфа», с чистыми, как голуби, салфетками ресторана «Урал», с застеклённой верандой этого ресторана, где за морозными разводами светились розовые лица моих весёлых современников, – ах, вся эта сладкая жизнь была нам сейчас недоступна.

– Я бы сейчас от перцовки не отказался, – проскрипел Яцек. – Перцовка – це добже.

Опять мы замолчали. Яцек, король своих уродов, сидел, скрестив крупные пальцы, и смотрел на кафельный пол, а уроды его, бородатые каменные мужики и грудастые бабы, маленькие и большие, прямо-таки горой вздымались за его спиной, прямо как полк, только бы дал он приказ – и они тронутся в поход, пугая приличных людей.