Когда я умирала - страница 10



– Почему ты раньше меня не вызвал? – спрашиваю Анса.

– Да то одно, то другое. Кукурузу вот хотели с ребятами убрать, а Дюи Дэлл за ней ухаживает, и люди навещают, предлагают помочь, – а теперь подумал…

– Черт с ними, с деньгами. – Я говорю. – По-твоему, я когда-нибудь торопил безденежного человека?

– Да не денег я жалею. Я что думал?… Она ведь отходит?

Сидит на ступеньке чертов малец и еще меньше кажется в желтом свете. Вот в чем беда нашей страны: все тут, и погода, и что ни возьми, – держится слишком долго. И реки и земля наша: неясные, медлительные, буйные, создают и кроят людскую жизнь по неумолимому и хмурому образу своему.

– Я ведь понимаю, – говорит Анс. – По всему убеждаюсь. Она решила.

– И слава Богу. – Я говорю. – С никчемным…

Он сидит, не шевелясь, на верхней ступеньке, маленький, в выцветшем комбинезоне. Когда я вышел, он посмотрел на меня, потом на Анса. А сейчас на нас не смотрит. Сидит, и все.

– Ты ей сказал? – спрашивает Анс.

– Зачем? На кой дьявол?

– Она догадается. Я знал: увидит тебя и догадается, как прочтет. Тебе и говорить незачем. Она реши…

За спиной у нас голос дочки: «Пап». Я смотрю на нее, на ее лицо. И говорю:

– Иди скорее.

Когда мы входим в комнату, она глядит на дверь. Глядит на меня. Глаза пылают, точно лампы перед тем, как кончится керосин.

– Она хочет, чтоб вы ушли, – говорит дочка.

– Ну как это, Адди? – говорит Анс. – Он из Джефферсона ехал тебя лечить.

Она глядит на меня; я физически чувствую ее взгляд. Он как будто выталкивает меня. Я видел такое у женщин. Видел, как гонят из комнаты тех, кто пришел с сочувствием и жалостью, с действенной помощью, и льнут к никчемному животному, которое видело в них только вьючную лошадь. Вот что такое для них любовь, превосходящая разумение: гордыня, исступленное желание прикрыть жалкую наготу, которое мы приносим с собой в мир, и несем в операционные, и упрямо, исступленно уносим с собою в землю. Я выхожу из комнаты. За верандой с храпом режет доску пила Кеша. Через минуту она окликает его, резко и громко:

– Кеш! Иди, Кеш!

ДАРЛ

Папа стоит у кровати. Из-за его ноги выглядывает Вардаман, круглоголовый, с круглыми глазами и приоткрытым ртом. А она смотрит на папу; вся ее иссякающая жизнь выливается через глаза – упорно, необратимо.

– Она Джула хочет, – говорит Дюи Дэлл.

– Что ты, Адди, – говорит папа, – они с Дарлом повезли еще одну подводу. Думали, что успеют. Что ты их дождешься – это же три доллара и… – Он умолкает и кладет ладони ей на руки. Она смотрит на него без укоризны, вообще без всякого выражения, словно одними глазами слушает навеки умолкающий его голос. Потом приподнимается на кровати – хотя десять дней лежала не шевелясь. Дюи Дэлл наклоняется, хочет ее уложить.

– Ма, – говорит она. – Ма.

Мама глядит в окно; там Кеш, согнувшись над доской, трудится в потемках, трудится в темноте, словно ход пилы сам освещает ей дорогу, доска и пила – его порождение.

– Кеш, – кричит она резким, сильным, здоровым голосом. – Иди, Кеш!

В сумерках он оглядывается на худое лицо, обрамленное окном. В этой картине составилось для него все время, начиная с детства. Он роняет пилу и показывает ей доску, глядя на неподвижное лицо в оконной раме. Подтягивает вторую доску и прикладывает к первой так, как они будут сбиты, а потом показывает на те, что еще лежат на земле, и свободной рукой рисует в воздухе будущий гроб. Она смотрит на него с этой составной картины, не осуждая, не одобряя. Потом лицо скрывается.