Козлёнок за два гроша - страница 17



Что его удержало?

Любовь к Лее?

Необразованность? Темнота?

Да не такой уж он невежда! Читал и Мишну, и Гемару. Таскал не только камни земли, но и камни неба – мысли.

Стоит ли отсюда уезжать, чтобы где-нибудь в Киеве шить, или в Белостоке паясничать в каком-нибудь промозглом сарае, или стрелять в Вильно в генерал-губернатора?

Какая сила выманивает их из родного гнезда?

Что будет, если все еврейские дети покинут своих родителей и ринутся в город искать счастья?

Кто будет сторожить кладбища?

Кто будет задавать рабби Авиэзеру вопросы?

– Пей, Гирш!

Эфраим прикрывает кружку шершавой ладонью, как будто греет молоко или стережет его от мух. Он сидит, по-прежнему зажмурившись, и в каменоломне его мыслей мало-помалу стихает гром кирки. Старика одолевает дремота, зачеркивающая все его заботы, он не замечает, как открывается дверь, как шумно, с какими-то вывертами, пританцовывая и напевая, входит поскребыш Эзра, любимец Леи. Он отвешивает отцу поклон, пропускает невесть откуда взявшуюся девицу в длинном платье, в шляпе с причудливым пером.

– Отец! – зовет Эзра.

Эфраим спит. Эзра и его девица опускаются на лавку, придвигают две кружки и, любовно глядя друг на друга, маленькими страстными глоточками принимаются пить молоко.

Эфраим спит. Ладонь его покоится на кружке, предназначенной среднему сыну – Гиршу, Гиршке-Копейке.

Поскребыш Эзра смотрит на отца с недоумением и жалостью, наклоняет кружку Церты и, видно, желая растормошить Эфраима, льет ему за шиворот теплую, белую, как сон, жидкость.

Молоко струится по загривку Эфраима вниз, по спине, Эфраим ежится, просыпается от щекотки, и перо со шляпы девицы вонзается ему в глаза, как осколок стекла, и старик снова зажмуривается, уверенный, что все это ему снится.

Но это не сон, это явь. Эфраим вскакивает из-за стола, почему-то отодвигает ситцевую, давно не стиранную занавеску, в горницу врывается дневной свет, всамделишный, неистощимый, и при этом благостном свете поскребыш Эзра кажется еще родней, еще ближе, встреча с ним – еще негаданней, еще желанней, старик глазеет на него, любуется им, чмокает от удовольствия губами (красив, негодяй, красив!), девицы в шляпе с пером больше не существует, есть только перо, без шляпы, без девицы, само по себе, красочное, затейливое – никогда в доме Эфраима не цвел такой диковинный, такой роскошный цветок который – надо же! – и на морозе не вянет.

Как и положено скомороху, Эзра все время улыбается. Улыбка соперничает с дневным светом, с ярким пером на шляпе, с радостным, почти праздничным настроением отца.

В Эфраиме все ликует, как будто Эзра своим появлением отменил, сделал несостоятельным и неправдоподобным все дурное – все страшные вести, от которых подкашиваются ноги, всю старость, от которой в груди прорастает чертополох страха, все одиночество, которое даже коза-пророчица скрасить не в силах.

– Не ждал? – все еще улыбается Эзра.

– Если честно – нет.

Не ждал. Только от людей слышал, будто поскребыш Эзра выступает на свадьбах, на вечеринках, танцует, поет, изображает то немцев, то испанцев, а то и власть предержащих – становых, приставов, казаков, урядников.

– Надолго пожаловал? – Эфраим косится на девицу.

– На одну ночь.

Конечно, на одну ночь. Он всегда заезжает на одну ночь. Покрутится в доме, позубоскалит, забежит в корчму, опрокинет стаканчик (и чего он к этой браге пристрастился?), переночует и ускачет, улетит, упорхнет, как бабочка-однодневка. Жди теперь еще год, еще два, пока снова не объявится.