Красный берег - страница 11
«„О, память сердца!
Ты сильней рассудка памяти печальной…“
(Несчастный Батюшков, кажется, ещё живущий в Вологде).
Явился на свет я в день Усекновения Главы Иоанна Крестителя, в 1822 году, седьмым и последним ребенком своих родителей. О первых годах своей жизни сказать ничего не могу, потому как помнить их невозможно. Хотя, явственно помню мягкие, пахнущие молоком руки нянюшки моей Власьевны. Рос я баловнем у родителей – все мне позволялось. Думаю, что это и стало причиной моего скверного и крутоватого характера. И когда для укрощения меня стали употреблять прут – было уже поздно. Было у меня три сестры и три брата, из коих одна сестра и один брат умерли, не достигнув возраста юности, остальные же Божьей милостью живы и ныне.
Пришло же и то роковое для меня время, когда объявили, что мне пора учиться…
А с каким удовольствием мы, дети, плавали в лодке по нашей реке, а порою и высаживались на противоположном, носящем название Красный, береге. Поднимались на гору, с которой открывался прекрасный вид на наш воздвиженский берег. А камень, который крестьяне зовут Марьиным, и поныне лежащий там – пугал легендами и обрядами, связанными с ним, но и манил к себе…»
Лиза оторвала глаза от книги. На стене перед ней висел портрет в овальной раме – бледный худощавый молодой человек, с зачёсанными вперёд висками по моде тридцатых годов прошлого века, с внимательными и грустными глазами глядел на неё. Был ли это Николай Зуев, автор «Замет…» или один из его братьев, теперь уже не мог достоверно сказать никто, подписи на портрете не было, имя художника тоже осталось неизвестным, но утвердилось мнение, что это и есть Николай Зуев – брат её, Елизаветы Зуевой, прадеда… «Господи! Жили в золотое незыблемое время, в богатом именье, в почёте царской службы мужской половины семьи, в заботах по хозяйству и волнениях о здоровье многочисленных детей половины женской, во всём этом не отягощающем богатстве, хлебосольстве, барстве… И ведь тоже от чего-то страдали!»
«Как это, как это – Мити нет?» – прошептала она или только подумала, вспомнив того, о ком старалась хотя бы на время забыть…
3
Как-то уж так случилось, храня почти год неотправленное письмо капитана Ковалёва, Семён Игнатьев прочитал его. Конверт был не запечатан, а на конверте был написан адрес и имя получателя… И не жалел, что прочитал – нельзя было барышне Елизавете Алексеевне получать это письмо. А передать его всё-таки было нужно…
От станции до Воздвиженья – пятьдесят вёрст. Сперва подвёз его какой-то старик, ездивший на станцию за покупками, но недалеко, вёрст десять. Потом Семён долго шёл пешком. Переночевал, не просясь ни к кому, у костерка на берегу речушки… С утра снова пошёл – теперь уж вёрст двадцать оставалось…
Время было сенокосное. С утра стояло вёдро. Тёплый ветерок прилетал с родной стороны, казалось, приносил запах родной реки, сена.
Почти недельная поездка от Питера в душном переполненном вагоне вымотала его, постоянно болела голова – давала знать о себе контузия. Но к дому ноги сами несли… Послышался храп, шлепки копыт по мягкой дороге. Семён обернулся, уступил путь. Сидевшую на телеге бабу он узнал, видывал раньше в церкви в Воздвиженье, а жила, кажется, в какой-то из деревень вниз по реке.
– Здорово, солдат, – первая грубовато окликнула.
– Здорово, коли не шутишь, – в тон ей откликнулся Семён.
– Садись-ка, служивый, до Воздвиженья подброшу. Ты же, кажись, Игнатьев, Семён?