Кровавый знак. Золотой Ясенько - страница 26
Спытек сам предостерегал, чтобы все домашние наравне с ним учавствовали в богослужениях и сохранении местных религиозных обычаев, которые почти каждая страна себе выработала в первые века рвения. А на этих христианских застольях, на которые кое-где съезжаются многочисленные соседи и родня, в канун Рождества и на Святую Пасху в Мелштынцах было пусто, и никто, кроме начальства и смотрителей за стол не садился. Ломали оплатку, делились освящённым яичком в каком-то грустном молчании. Потому что Спытки родни не имели, а от друзей добровольно отказались.
Можно себе представить, каким священнику де Бюри, отвыкшему от строгих практик, должен был показаться этот дом, настоящий монастырь сурового устава. В восемь часов утра в замковой часовне звонили на святую мессу; тогда все, что там жили, должны были на ней присутствовать.
После мессы следовали общие молитвы, песни, иногда размышления… и дополнительные праздники, согласно времени года. Вечером общая молитва на Ангела Господня снова всех собирала. Среду, пятницу и субботу сам пан Спытек всегда постился и даже не садился к столу; так же в кануны праздников, адвент, большой сорокодневный пост, в квартальные постные дни ели с маслом, или с водой, кто масла не выносил. Для француза были это вещи неслыханные, потому что пост нигде, кроме монастырей, так сурово, как у нас, не соблюдался. Ребёнок также от этого отвык, а посты за границей у него были с молочными продуктами, рыбой, маслом и были незаметны. Это отличие родительского дома учителю и ребёнку казалось средневековым варварством. Мы упоминаем об этом, хотя не только это одно поражало воспитанника де Бюри и вызывало усмешку на его губах. На самом деле он воздерживался объявить то, что думал при отце, но не скрывал от матери, которая молчала.
Спытек, когда его сын возвращался летом домой на пару месяцев, беспокойными глазами следил за развитием этого единственного отпрыска своего рода. Пока Евгений был маленький, он обманывал себя и радовался прогрессу, свободе, веселью… но уже несколько лет как эту радость сменило беспокойство, хотя скрываемое, однако заметное. Сменили по очереди двух учителей, искали ксендза, в целом, отец заметил, что ребёнок чужой дому, семье. Это его пугало. Евгений каждый год возвращался к нему какой-то всё более чужой, всё меньше понимающий собственный дом, более скучающий в нём, с более заметной улыбкой в его величественной тишине. Избегая, быть может, какой-нибудь надуманной опасности, избыточного заражения его некоторыми традициями, которые могли бы отравить жизнь и возбудить опасения, навязывали гораздо больше, делая из него существо без связи с тем светом, в котором, однако должен был жить и принимать его обязанности.
Отношения отца к сыну и матери к единственному ребёнку были по-настоящему удивительными; хватало в них знаков любви и доказательств нежнейшей привязанности, и однако казалось, что сердца из них вынули.
Нежели этого ребёнка, но более нежным словом никто не перемолвился. Отец не умел или не мог, мать точно боялась. Глазами следила за Евгением, удивлялась ему, но боялась к нему подойти. Им обладал тот, которому родители передали всю свою силу над ним и право, – милый, приятный, остроумный де Бюри, но согласно теории, не согласно сердцу.
Если намеревались заранее в нём уничтожить и остудить бездеятельностью этот опасный орган жизни, можно сказать, что образование отлично удалось; Евгений жил головой, мыслью, меньше всего чувством. Учителя, быть может, не рассчитали, что, разоружая сердце, невозможно связать фантазии, спутать мысли, парализовать страсти; а когда противовеса чувства нет, тогда та фантазия и страсть могут завести дальше, чем слабое сердце могло бы вынести.