Кубок метелей - страница 12



Се метель грядет снегом, неневестная.

Вьюге помолимся.


Золотая утомленная головка ее показалась в окне.

Волнистый, снежный дым взвихрил все пред ней: все пред ней точно засыпал пушистым мехом.

Она любила метель.


Ты лети, белый лебедь, из снега сотканный, лети.

Захлещи вьюжным крылом по лазурному морю.

Крылатый, крылатый, – пой нам, о, пой нам пурговую песню, улетая к солнцу!

И лебедь поет. Лебедь летит. Поет и летит. Поет и улетает.

«Ты, солнце, тяжелый шар, – золотой храм мира!

«Золотой храм, воздвигнутый в лазурь…

«Я лечу ко твоим, ко святым местам – к золотым столбам – лучам – ко вселенской обедне!»

Возноси моления наши.

Улетай, лебедь-вьюга!

Сумбур

Адам Петрович шел на шумное собрание, чтобы повидаться с ясным другом, старым мистиком, давно ушедшим в молчанье.

Знакомые абрисы домов высились неизменно. Знакомые саваны мертвецов пролетали снегом.

Знакомые абрисы домов из-под них высились неизменно.

Говорили о том же, все о том же…

Все уйдет. Все пройдет. Уходя, столкнется с идущим навстречу.

Так кружатся вселенные в вечной смене – все в той же смене.

Столб метельный мелькнет, снег взовьет, снег вздохнет. Столб сольется с пургой, взметенной навстречу.

Так кружатся столбы в вечной смене, в снежной пене – все так же, все так же, запевают о том же снега.


Мистический анархист встречал гостей. Пожимал им руки.

Вводил в кабинет, озаренный розовой лампадой. Вводил в кабинет, опрысканный духами.

Здесь болтали все так же.

Все кричали. Все дерзали. Потрясал анархист, довольный собой и гостями, золотой, чуть раздвоенной бородкой.

Слегка напоминал он образ Корреджио – все тот же образ.

Столбы метели взлетали. В окна стучали. В окне мелькали. В окне запевали.


Вот анархист безответно любил музыку: слушая прежде Вагнера, словно глаза зеленью горели, как хризолит.

Прежде он рыдал от вечно странных, ускользающих дум.

А теперь – никогда.

Теперь он стал пророком сверх-логизма, сверх-энергетического эротизма, просыпал устами туманы, никому не попятные.

Точно с умыслом. Нет, без умысла.


Брал он голосом гаммы, бархатные, как ковер снегов, слушая метельные гаммы снегов.

От непрестанного улова новинок глаза из-под льняных волос, из-под бледного лба солярников, планетарников, оргиастов, дионисиастов ласкою улещали вкрадчиво, ловко, расчетливо.

С уст взволнованно слетали сласти, – сластные сласти гостей услаждали.

Нулков притаился в углу, записывал чужие мысли: у него было много записано слов. Он думал: «Пора издать книжечку».


Сбоку сидел старый друг Адама Петровича – седой мистик.

Глубже он, глубже был прочих. Его знание опережало, всех опережало, все опережало.

Недавно он выпустил громадный свой труд – труд, глубоко продуманный, стал колодцем, из которого все черпали.

Камнем он, камнем упал на дно русской словесности (на поверхности плавали книжные щепки).

Труд назывался: «Одно, навек одно».


Он не кричал о тайнах.

Но все тайны он знал.

От времен стародавних, Иисусовых, он собрал бездны гностических мудростей о любви, из-под хаоса криков утаил под личиной он любовное о Христе знание, властно, мудро, настойчиво.

Не стал во главе. Не читал лекций. Говорил: «Конец идет».

Одиноко держался седой мистик от всеобщего гама. Ждал.

Еще. И еще.

Но кругом бежали в пустоту.


А кругом стоял шум. В статьях вопили: «Мы, мы, мы!»

Но странно у старца горела в глазах заря новой жизни.

Вот. Все еще.

Но нигде не брезжил свет.

Кругом пускали мистические ракеты. Собирались в шайки.