Лазарет - страница 14
Душа? А где она?
Что такое душа?
И зачем она в теле живёт?
Мои глаза вливались в её глаза, поселялись там навек, жили, плавали, вспыхивали, перемещались, припоминали, забывали. Из её синевы покатились светлые слёзы, и я заплакал. Слёз моих я не стыдился: разве себя перед своею душой стыдятся?
Она чуть выпрямилась, и я увидал, какая она мощная. Спину выгнула. Сильная стать. Крепкая, тяжёлая и радостная лепка лица. Щеки зарозовели сильнее, зарёй в полях. По полю её груди могли идти кони, коровы, молчаливые люди – вдаль, далеко, к новым небесам. Складки холстины струились, сама себе она в полутьме избы пошила платье, сама износит, сама сошьёт и саван, когда время придёт.
Я встал с соломенно-жёлтой деревянной скамьи и направился к ней. И, пока я шёл, я видел: тает лик, тают сильные рабочие руки, разымается на туман и тучи щека, заволакивается пеленою снега ясная слепящая синева. Где ты? Где ты, моя Душа? Зачем я не спросил тебя о главном? Куда мне идти? Прав ли я, что выбрал такую жизнь? Или это жизнь сама, смеясь надо мною во весь голос, выбрала меня?
Я растерянно стоял около пустой скамьи. Возможно, красивая синеглазая молодуха вышла на недавней остановке. А я не заметил, как железная гусеница встала, постояла, потом опять покатила вперёд. Все вперёд и вперёд. Все вдаль и вдаль.
Для себя я назвал красавицу Душенькой. Душенька, Душенька, шептал я, ты же моя Душенька, как же долго я жил без тебя.
Поезд содрогнулся и остановился.
Дальше не поехал.
Мы прибыли на войну.
Я, вместе со всеми, вышел на перрон и стал прислушиваться: где стреляют, где взрывы, где канонада, в какой стороне? Пространство молчало. Воздух нежно дрожал. Сколько мы ехали? Я не знал. Неделю, месяц, год, два? Когда я воочию узрел мою Душу, Времени уже не существовало. Я привыкал жить без Времени, но это было не безвременье; скорее вневременье. Да, я уже шёл по перрону и улыбался вне Времени, и мне было так легко, невесомо, я готов был расцеловать каждого встречного-поперечного, всякого, кто попадался на пути – хоть царя, хоть генерала, хоть комиссара, хоть торговца, хоть нищего, калику перехожего. Мой народ гомонил и кричал вокруг меня, и мне счастливо было чуять себя его семенем, маковой росинкой.
Шёл и шёл, спросил прохожего, где идут бои; мужик показал мне, прищурился, однорукий, пощупал целой рукой пустой рукав.
– Иди пешком, а хочешь, найми шофера, а хочешь, останови телегу!
Я поглядел на дорогу. По ней катили грузовики, изящные авто, нелепые велосипеды с колесами огромными, как облака; грохотали танки. Я впервые увидел танк и содрогнулся. Таким железным домом на скрежещущих гусеницах можно раздавить в кровавую лепешку землю, годы, жизнь. И раздавленное – не воскресить.
А разве после смерти обязательно воскреснуть?
И кто, и зачем тебя воскресит?
Я вспомнил моих мертвецов в лазарете. Они мучились, выгибались на койке, обирали дрожащими скрюченными пальцами мятую простынь, потом опадали, как выбитый ковёр, кто прикрывал тяжёлые веки, кто так и лежал, с настежь открытыми, недвижными, мерцающими подземным льдом глазами. Смотрел я на них, юный врач, и думал: нет, нету там, за могилой, ничегошеньки, никаких мытарств, никакого воздаяния, никакого Ада и Рая. Ничего нет. Чернота. Пустота.
На дорогу я глядел, телег не видел.
– А разве сейчас остались лошади?
Мужик присвистнул и мелко, дробненько захохотал, и обнажились редкие, жалкие зубёшки.