Лежу на полу, вся в крови - страница 10



Энцо неловко переминался с ноги на ногу. Это было низко с моей стороны, и я это знала. Энцо просто хотел дать мне понять, что он на моей стороне. Но меня понесло. Он тихо промямлил:

– «Монетизировать процесс»… А попроще нельзя?

Я вздохнула. Поразительно, до чего иногда мало надо, чтобы сбить человека с толку.

– Почему же, можно. Брать деньги – слышал когда-нибудь о таком явлении? Денежное вознаграждение. Оплата труда.

Энцо покачал головой. В его душе явно происходила борьба. Его можно было понять – я и сама так не думала. Просто пыталась сделать хорошую мину при плохой игре. По-моему, он это понял. И промолчал из солидарности.

Тем временем коридоры опустели, и мы с Энцо рванули в класс.

– Даешь шлюх! – выкрикнула я, чтобы снять повисшее напряжение, и высморкалась в салфетку, найденную в кармане. Кто бы мог подумать, до чего, оказывается, сложно сморкаться одной рукой.

Две невзрачные девицы с растрепанными волосами и лицами, покрытыми толстым слоем тонального крема, плелись по коридору в обнимку, о чем-то шушукаясь. Они умолкли и с ужасом посмотрели на меня, широко распахнув глаза. Я бросила на них вызывающий взгляд, и они прошли мимо, то и дело оглядываясь. Такие серые мышки всегда вызывали у меня раздражение. Все считают их милыми и добрыми, но откуда нам знать, если эти тихони никогда ничего не говорят? Лично у меня они ничего, кроме подозрения, не вызывают. Может, они вообще неонацисты, кто их знает?

– Майя, – окликнул Энцо, проследив за моим взглядом.

– Что? – рассеянно спросила я, вновь почувствовав, как пульсирует налившаяся кровью шишка.

Я не смогла сдержать стона.

– Ты уж прости, что спрашиваю, – ухмыльнулся он. – Но сейчас тебе больно?

– Да, Энцо, сейчас больно. Доволен?

– Да, теперь доволен!

Ножом по сердцу

Какое-то время спустя мы с Энцо уже сидели за соседними партами на уроке литературы. Ханне только что закончила объяснять про основные стихотворные размеры и теперь велела нам написать хокку – японский стих, где в первой строке пять слогов, во второй – семь, а в третьей снова пять, по крайней мере так она нам объяснила.

– Желательно, чтобы в третьей строчке было что-то особенное, – добавила Ханне и повернула ко мне свое веснушчатое лицо: – Что-то… неожиданное!

Она одарила меня сияющей улыбкой, и я вяло улыбнулась в ответ. Она меня любила, я это знала. Да и я ее, пожалуй, тоже – устоять было сложно. Она часто подходила ко мне после занятий, чтобы обсудить то или иное мнение, изложенное мной на уроке или в сочинении. Ее письменные комментарии к моим работам всегда отличались излишней восторженностью. «Блестяще!» – такова была ее неизменная оценка почти всего, что бы я ни написала. На собеседовании перед окончанием осеннего семестра она заявила, что у меня, цитирую, «превосходное умение выражать свои мысли устно и письменно», и добавила, что, пожалуй, я «самая одаренная ученица, с которой ей приходилось работать». Правда, весь ее преподавательский опыт к этому времени сводился к двум годам, но все же.

«Пятерка» мне была обеспечена – и очень кстати. По другим предметам оценки у меня были удручающе посредственными. Художественный уклон требовал хоть каких-нибудь художественных талантов, мои же были весьма скромными. Похоже, я исчерпала весь свой творческий потенциал на вступительных экзаменах. Никогда больше – ни до, ни после – я так не рисовала. Я даже умудрилась отличиться в столь ненавистной мне скульптуре, сваяв «Венеру Милосскую» – ну, ту телку с голой грудью и отпиленными руками. Я назвала ее «Нет ручек – нет варенья» – в этом явно было что-то провидческое. «Нет пальца, нет и…» – чего, интересно? Зато после вступительных я начисто выдохлась. Все как отрубило – вдохновение меня покинуло, творческий огонь погас, как язычок пламени на обугленной спичке.