Лопухи и лебеда - страница 52



Мне очень хочется, чтобы они проводили меня до дому, но язык не поворачивается попросить.

Свернув за “Бакалею”, я припускаю во весь дух. Оглядываюсь – погони не видно. Размышляю секунду и ныряю в проходной двор.

Свист обжигает мне слух. Это Копейка, маленький и цепкий, повисает на моем плече. Я пытаюсь его стряхнуть, кричу, колочу изо всех сил по руке. Мы оба падаем. Они накатываются из-за угла и окружают меня.

Бьют портфелями, стараясь попасть по голове. Я прикрываюсь, как могу. Отступаю к стене. Не хватает воздуха, я быстро устаю. Удар сзади в затылок. Я роняю портфель. Теперь я безоружен. Берг, гадина, ты-то куда? Сегодня меня, завтра тебя…

Внезапно удары обрываются. Дышим.

Бадя, стоя в сторонке, манит меня:

– Ходи сюда.

– Не пойду.

– Ходи, говорят…

Кто-то дает мне пинка. Иду. Подхожу, загораживая рукой лицо.

– Убери грабку, – говорит Бадя.

– Не уберу.

– Хуже будет.

– Не уберу.

– Кому говорят?

Опускаю руку.

И слепну. Удар приходится в переносицу, все вспыхивает багровым огнем, я куда-то лечу, врезаюсь в какой-то ящик. Все солоно – из глаз слезы, из носа кровь.

– Понял, сука? – назидательно говорит Копейка.

Они уходят.

Прямо передо мной – глухая кирпичная стена. Ящики. Гора угля. Примятая стрелка травы щекочет мне щеку – свежая, ранняя. Из-за ящиков возникает хмурый Сяо Лю, поднимает мой портфель, стряхивает с него налипшую грязь.

Я ложусь на холодную землю, царапаю ее, молочу кулаками. И долго, злобно плачу.


– Я никуда не пойду!

– Это что-то новенькое…

От резкого света лампы чернота за окном еще глуше и бесприютней. Мне нестерпимо хочется под одеяло, оставшееся у бабушки в руках, обратно, в сон и тепло, туда, где нет ни этой морозной ночи, ни школы, ни надоевшего стука маминой машинки.

Бабушка трогает мой лоб.

– А ну-ка, померь… – Она уже стряхивает градусник, подозрительно приглядываясь ко мне. – И глаза у него блестят.

– Драться не надо в школе.

Мамин голос, слегка охрипший, доносится из-за шкафа, а машинка стрекочет не смолкая.

– Нет, он всю ночь воевал, разговаривал во сне. Я так и знала, что он заболеет!

– И горло что-то побаливает, – сообщаю я как бы с досадой и на глазах у бабушки делаю трудный тягучий глоток.

Одеяло я получаю обратно. Бабушка – моя единственная надежда.

– Здоровый парень не может сдачи дать! Слушать тошно!

Ненавижу маму! И звук у машинки противный.

– Когда же она встала? – тихо спрашиваю у бабушки.

– Она и не ложилась. Сам себя человек не жалеет. Голодаем, что ли?

– А не голодаем оттого, что я не сижу сложа руки! – Взвизгивает отъехавший стул, и мама, осунувшаяся, выдергивает у меня градусник и одеяло.

– Все равно он уже опоздал, – замечает бабушка.

– Вот я отцу расскажу! Барчук! Сию минуту одевайся! Потому тебя и бьют! Еще и голову морочит, работать не дает!

А без одеяла как-то особенно ясно, что чудес не бывает.


Я сворачиваю в переулок, позади остаются шум машин и свет фар, тускло горящие витрины и торопливая толпа. А здесь – только колючий снег крутится под фонарями, молчат замерзшие дома, и хруст моих шагов вспарывает ледяной воздух.

Нет на свете ничего тоскливее, чем опаздывать туда, куда вовсе и не хочется идти!

Я бегу, глотаю ветер, и слезы намерзают на щеках.

В вестибюле – одна Никитична.

Я влетаю в класс и от неожиданности спотыкаюсь – директор Яков Степаныч важно прогуливается в проходе между партами, у стола стоит понурясь Копейка, а Нилыч невозмутимо пишет на доске условия задачи.