Лошади с крыльями - страница 26



Алка бы спросила:

– Так конь или волк? Это разные звери. Что общего у лошади с собакой?

– Он разный. Не перебивай.

– Ну хорошо. А дальше?

– Дальше он сказал одно только слово: «Лик…»

– Это туркменское слово?

– По-туркменски он не понимает. У него мать русская, а отца нет. Отец, кстати, тоже был наполовину русский.

– А что такое «лик»?

– Лик – это лицо. Икона.

– Ты? Икона? – удивилась бы Алка и посмотрела на Наташу новыми, мансуровскими глазами, ища в ней приметы святости. – А во что ты была одета?

– В белое платье.

– Которое шведское? – уточнила бы Алка. – Из небеленого полотна?

– Он сказал, что в такие одежды в начале века одевались самые бедные крестьяне. Я шла босиком и в самых бедных одеждах. А на шее серебряные колокольчики. На толкучке купила. Между прочим, ашхабадская толкучка… Нет, не между прочим. Это главное. По цвету – поразительно. Женская одежда пятнадцатого века носится до сих пор как повседневная. Одежда пятнадцатого века – не на маскарад, не в этнографический музей, – а утром встает человек, надел и пошел. Очень удобно. Сочетание цветов выверено веками. Попадаешь на толкучку и как будто проваливаешься в глубь веков – и ничего нет: ни сосуществования двух систем, ни космических полетов. Ничего! Открываются деревянные ворота, и на толкучку выезжает деревянная арба, запряженная ослом. А в ней – старые туркмен и туркменка, лет по пятьсот, в национальных одеждах. Она – с трубкой. И вот так было всегда. Есть. И будет.

– Он сказал: «Лик…» А потом чего? – перебила бы Алка.

– Ничего. Остановился: на, гляди! Белозубый, молодой. Над головой небо. За спиной цветущий куст тамариска. Или саксаула. Мы все время путали: саксаул или аксакал. Хотя саксаул – это дерево, а аксакал – старый человек. Кстати, саксаул тонет в воде.

– Так же как и аксакал, – вставила бы Алка.

– Я не поверила. Бросила тоненькую веточку, и она тут же пошла ко дну.

– Не отвлекайся, – попросила бы Алка. – Ты все время отвлекаешься.

– А на чем я остановилась?

– Белозубый. Молодой.

Потом-то увидела, что не такой уж молодой. Под сорок. Или над сорок. Усталость уже скопилась в нем, но качественного скачка еще не произошло. Он еще двигался и смеялся, как тридцатилетний. Возраст не читался совершенно. Но это другими не читался. Наташа увидела все. Увидела, что бедный – почти нищий. Нервный – почти сумасшедший. Одинок. И ждет любви. Ее ждет. Наташу. Почти все люди на всей земле ждут любви. И в Швеции, откуда Володя привез платье. И в Туркмении, где выставка детского рисунка. И в Италии, где хорошие режиссеры ставят хорошее кино. И даже в Китае – и там ждут любви. Но, как правило, ждут в обществе своих жен, детей, любовниц. А Мансуров ждет один. И уже с ума сошел, так устал ждать.

– А как ты это увидела?

– Ясновидящая. Как летучая мышь.

– Летучая мышь слепая, а дальше что было?

– Больше я его в этот вечер не помню. Меня посадили с начальством.

– А Мансуров кто?

– Художник. Он был в составе жюри.

– Но жюри – это тоже начальство.

– Художник и начальник – это разные субстанции.

– А почему ты сама с ним не села?

– Я ничего не решала.

– А дальше?

– Плохо помню. Было много выпито, и съедено, и сказано. И все это с восточным размахом, широтой и показухой. Потом какие-то машины, куда-то ехали, и опять все сначала – в закрытом помещении, с музыкой, танцами, круговертью талантов, полуталантов, спекулянтов, жаждавших духовности, красивых женщин, никому не пригодившихся по-настоящему.