Ловец бабочек. Мотыльки - страница 33
И решившись, он поднял Ваську за шиворот. Тот и повис кулем, слабо повизгивая, глаза зажмурил, ручонки скрюченные к груди прижал…
– В монахи, значится? – переспросил Себастьян и, озаренный внезапной идеей, велел. – А расскажи-ка ты мне, друже…
На этом слове вынужденный приятель, который явно не желал продолжать столь чудесно начавшиеся отношения, икнул.
– …что в городе у вас творится…
…когда чудище поволокло Ваську, он, признаться, с жизнью-то распрощался. И только об одном молился, что, коль уж пришел час смертный, то пусть себе смерть этая, ранняя, будет легкою… однако чудище в доме Ваську жрать не стало.
И на улице.
И после вовсе, скинувши с плеча, заговорило человеческим голосом. Этаким смутно знакомым голосом…
– В… в г-городе? – переспросил Васька, силясь понять, что ж ему, ироду, любопытственно будет.
– В городе, в городе, – ответило чудище, Ваську будто бы отпуская.
И самое время дернуть в переулочек темный да со всею урожденною прытью – а Васька бегать умел, как и все хлопцы заречные, но что-то, может даже разум, подсказало, что мысль сия не больно-то успешна.
Догонит.
И тогда точно сожрет.
– А… а третьего дня Марфушка, которая н-на В-выселках, сверзлась с лествицы, – Васька оперся на холодную стену. – И ейные племянницы понаехали. Делять, сталы-ть, наследствие…
…Марфушка была старухой суровой, и Васька сомневался, что помрет она, как на то племянницы надеялись. Переживет всех, очуняет и разгонит клюкою, а после вновь откроет свой дом для людей тихих… Марфушка дачу[1] хорошо берет, не жмется.
С племяшками ее дела не будет.
Заполошные бабы. И пустоголовые.
Чудище кивнуло и когтем тыкнуло в Васькино плечо многострадальное, мол, продолжай.
– А еще жохи[2] залетные той неделей куролесили. Малютку на перо подняли, но наши с того в обиду крепкую вошли и сделали им начисто[3].
– Трупы где?
– Так это… жмуров яманщик[4] один берет. И рыжьем платит.
– А вот это уже любопытно, – чудище похлопало Ваську по плечу. – Ты давай, дорогой, пой, что за яманщик, где обретается, не стесняйся. Ночь у нас долгая, времени хватает…
Васька сглотнул.
Одно дело так языком ветра гонять, свои-то, узнай, точно банки б поставили[5], но не до смерти, а для науки и вразумления, ибо негоже честному вору балакать о делах воровских, пусть и со тварями страхолюдными. А вот сдай он кого… коль дознаются… тут уж одними банками не отделаешься, перо в бочину присунут и яманщику тому отвезут.
– Я… я не знаю, – он зажмурился. – Я ж не по мокрому делу! Я честный жох!
Тварь бить не стала.
Коготочком подбородок подняла и ласково так спросила:
– А что знаешь?
– Знаю… знаю… – Васька только заглянул в глаза желтые, что злотни, и разом накатило этакое желание рассказать обо всем и сразу… а после покаяться и в монастырь. И вправду, мысль показалась предивною. Чем в монастыре плохо?
Кормят.
Крыша над головою есть.
– Знаю, что он не из наших… что чистенький… навроде как купчина? А может, вообще штымп[6] какой… с ним Пихта базлает… когда нужда приходит. Слышал только, что он… ну вроде как жмуров прибирает так, что после с концами. Салмаки, хоть бы все перерыли, и кусочка не найдут…
Чудище молчало.
Ждало продолжения. И коготь от Васькиной шеи не убирало. И в сей миг особенно остро осознал Василий всю никчемность прожитой своей жизни. Двадцать два годочка… а что он сделал?
Пил.
Гулял.
Девок тискал, когда рыжье имелось. А как не имелось, то все одно пил и гулял… и догулялся вот.