Ловец мелкого жемчуга - страница 6



Но одиночество – это ведь не просто уверенность в том, что никто не откроет дверь в темную ванную, где ты печатаешь фотографии. Георгий очень хорошо понимал то чувство, о котором говорилось в «Пире во время чумы»: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…» Только ему не нужны были для появления этого чувства ни бой, ни бездна – ему хватало одиночества. Сразу оживали перед глазами, как на экране, какие-то ясные картины, освещались особенным, небывалым светом, он видел этот свет, которого никогда не видел в жизни, и одновременно думал, с какой экспозицией такой свет может получиться на пленке и от какого источника он должен исходить, но все простые, внятные расчеты все-таки не мешали ему видеть этот прекрасный, живой свет… Или не свет, а человеческие лица, в которых вдруг проступала такая значительность и серьезность, какой никогда он не видел в обычных людях, разговаривающих о кальсонах и погоде.

Что-то звенело у него в груди, рвалось наружу, когда все это происходило с ним. Но это происходило только в одиночестве – в тишине гарнизонной библиотеки, или в скрипучей, ходящей ходуном голубятне, нависшей над кронами яблонь в богудонском саду, или на берегу моря, под мощный шум осенних волн…

А бой и бездна – что ж, этого он не знал, не ждал и не боялся.

– Помойся да спать ложись, Егорушка, я посуду приберу, – сказала мать. – Поздно уже, поночуй дома сегодня. Постирать тебе что?

– Я в ванной оставлю, – кивнул Георгий.

– Письмо тебе пришло, – сказала мать, убирая со стола его тарелку. – Вчера еще. Я там в зале положила.

– Какое письмо? – вздрогнул Георгий.

– С Москвы вроде, печать-то не видно почти. Очки разбила, пойду завтра к врачу, пускай новые выпишет, те-то все равно не подходили уже, старая я стала, вижу все хуже, вчера строчку криво прострочила…

Не слушая больше мать, Георгий бросился в комнату.

Письмо лежало посередине стола на вязаной салфетке. Он увидел его, кажется, даже раньше, чем зажег свет. Руки дрожали, и он никак не мог вскрыть конверт.

«Если бы не прошел, то ведь не сообщали бы? – стучало в висках. – Они же не сообщают, если не прошел, даже фотографии обратно не высылают…»

Он вытряхнул из конверта листок, чуть не порвал его, разворачивая, и прочитал, что может приехать для дальнейшего прохождения творческого конкурса.

Георгий сел, начал перебирать бахрому скатерти, заплетать ее в косички, как в детстве.

«Еще вчера пришло, а я не знал! – мелькнуло у него в голове. – И весь вечер не знал, и про какие-то кальсоны…»

Он растерялся, он не знал, что делать с собой, со своими руками, ногами, со всем своим большим телом, напряженным как струна.

И вдруг что-то забурлило у него в груди, завихрилось, и простая, ясная мысль пришла в голову – та самая, которая должна была прийти первой: да ведь это значит, что уже что-то получилось! Он уже может ехать в Москву, потому что какие-то очень важные и понимающие люди сочли, что он этого достоин!

Георгий встал, сунул конверт в нагрудный карман рубашки, прошелся по комнате. Сегодня он действительно собирался ночевать дома: хотел помыться по-человечески, а то все тело уже чесалось от морской воды. Хозяева голубятни сдавали комнаты отдыхающим, те активно пользовались душем, устроенным в саду, поэтому для Георгия пресной воды не хватало.

Но теперь ему было не до ванны. Письмо жгло тело сквозь рубашку, в груди тоже словно огонек горел и тоже пробегал по всему телу. И, чтобы хоть как-то приглушить этот счастливый, но почему-то тревожный пожар, Георгий выскочил из дому.