Ловец удовольствий и мастер оплошностей - страница 9
Сам я давно зарекся не быть больше разрушителем, ни в какой форме. Ни семьи, ни своей судьбы, ни чужих иллюзий. Я понимал, что достаточно настроить себя на что-то другое и как следует этого захотеть, и всё меняется, как по мановению волшебной палочки. Из разрушителя ты вдруг превращаешься в созидателя. Нечто аналогичное я наблюдал каждый день, когда пытался дать жизнь этому распространенному противоречию на бумаге, в своих сочинениях, заставляя своих персонажей пожить с этим противоречием и наблюдая за тем, что из всего получится. А получалось следующее: независимо от того, пишешь ты об условно «положительном» персонаже или об «отрицательном», текст всё равно расползается и разбухает в равной степени. Сюжет всё равно выстраивается. Литература вообще безразлична к морали. И это довольно поучительно. По форме всё, видимо, равноценно. Словом, я не хотел ничего менять сам. По большому счету я просто не хотел никакого отрицания. Оно отняло у меня столько лет жизни.
Последняя связь Мишель, причем с русской девочкой лет двадцати двух, непонятно откуда взявшейся, оказалась для нас фатальной. Я пытался убедить Мишель, что юная белесая Лизанька, тощая и смазливая, как фотомодель почитаемого нуворишами Версаче, который морит своих дурочек голодом, отнюдь не божий одуванчик, которого она из себя корчит. Даже я, мужчина, в глазах у нее, у Лизаньки, видел не сиротство юной обездоленной эмигрантки, а бездонный порок, готовность к любому сиюминутному эксперименту, к разврату в любой его разновидности. Как мужчина я видел, что она из тех, кто вызывает острый, но быстро утоляемый плотский зуд.
Она была типичным «шаблоном». Я даже было собирался продемонстрировать жене свою правоту на деле, предлагал соблазнить девочку и, если угодно, затащить ее в наше супружеское ложе, чтобы оказаться в нем втроем. Я даже был уверен, что эта девочка рассчитывает именно на такой ход событий. Но до этого так и не дошло. Отношения с Мишель расползлись, просто иссякли, умерли.
Жить нам лучше было врозь. Детей я не хотел. Мне казалось, что мы наплодим безродных гибридов. Не русский, не француз, а какая-то помесь, – примеров вокруг предостаточно. К ней, к Мишель, я тоже больше не испытывал влечения. От Франции, от этого рая для беглых гениев и провинциальных гедонистов, меня уже как следует воротило, как от чашки эспрессо в каком-нибудь захудалом парижском кафе, из которой пахнет не арабикой, а чьими-то слюнями.
Живя в Париже, французов я сторонился, считал их мелковатыми, закомплексованным, скучными. Общался больше с простолюдинами, в которых еще сохранялась, как мне казалось, чистота и благородство той, другой, немного гасконской Франции, придуманной Александром Дюма и ему подобными. Да и то только для нас, для русских, чтобы нам, вечным мечтателям, было о чем мечтать, а другим, глазея на нас, будто в зеркало, было бы чему удивляться.
Я переехал жить в пустующую квартиру знакомого. Находилась она, правда, не в Париже, а в Версале. Дороговато, но куда деваться. Решение я принял разумное. К тому же я почему-то всегда хотел жить именно в Версале. Наверное, просто в силу своего неведения. Чем-то это слово мило русскому слуху. Совершенно неготовый к тому, что разрыв с женой в зрелом возрасте может привести к настоящему краху (ведь столько их уже было раньше, в молодости, и ничего!), около года я прожил в полном одиночестве, в депрессии, но в такой, что лечится только временем или еще каким-нибудь более сокрушительным бедствием, какое обычно затмевает наши представления об отмеренных нам невзгодах. Это был не крах личной жизни, а крах всего моего существования.