Ложь во благо, или О чем все молчат - страница 12
Глядя, как она ест банановый пудинг, я сходила с ума. Было ясно, что утром ее моча в пробирке будет зеленой. Я уже сомневалась, кто в доме взрослый. Кончилось тем, что она забыла синие таблетки для анализов на кухонном столе, откуда малыш Уильям запросто мог бы их схватить. Медсестра предупреждала, что, если это случится, они выжгут все у него внутри. После этого я стала следить за Нонни как коршун, чтобы не сомневаться, что после анализа она убрала таблетки куда следует – на полочку высоко над раковиной.
11.35. Уильям загулил во сне. Мне хотелось верить, что он видит счастливый сон. Лежавшая рядом с ним на другом краю кровати Мэри Элла дышала совсем неслышно. Если бы я не знала, что она здесь, ни за что не догадалась бы, что нас в постели трое.
Мэри Элла тоже мотала мне вечером нервы: говорила, что ей совсем худо, что она, может быть, вообще при смерти. Пока я складывала выстиранное белье, она качала малыша в гостиной, крепко прижав его к себе. Нонни всегда говорила, что Мэри Элла – вылитая мать, и хотя она отказывалась уточнить, что имеет в виду, я догадывалась, что в этом нет ничего хорошего. Когда Мэри Элла говорила, что ей худо, я начинала бояться, что она опять выкинет свой фокус: заведет еще одного ребенка. Нового ребенка я уже не потяну.
11.45. Наконец-то! Я проворно вскочила и засунула свою подушку под простыню, как делала всегда, когда сбегала ночью: не чтобы изобразить, что я в постели, а чтобы помешать малышу Уильяму скатиться во сне с кровати. Он спал очень беспокойно. Мэри Элла тоже: иногда я будила ее своим вставанием, хотя производила не больше шума, чем бабочка. До ее бодрствования мне не было дела: она знала, куда я иду. Не знала одна Нонни. Все эти годы, почти всю жизнь, я убегала, радуясь, что Нонни из пушки не разбудишь. Пусть хоть весь дом сгорит – она все равно не проснется. Это было мне на руку: я должна была прокрасться мимо старого дивана в гостиной, на котором она спала. В этот раз в темноте ее было не разглядеть, но она так громко храпела, что трясся шаткий пол – я чувствовала это босыми ступнями.
Я выскочила из дома в одной ночной рубашке. В более прохладную погоду я либо одевалась перед уходом, либо ложилась одетой, но эта ночь была такой душной, что о шортах и рубашке даже подумать было страшно: ткань сразу прилипла бы к потному телу. Покидая дом с фонарем в руке и устремляясь по тропинке к ручью, я наслаждалась прикосновением тонкой ткани. Ветерок задирал рубашку, я чувствовала себя голой и не могла дождаться встречи с Генри Алленом.
На самом деле фонарь был мне ни к чему: достаточно было луны, освещавшей дорогу, которую я знала наизусть. Вокруг благоухала жимолость, и я, как всегда, сорвала несколько цветущих побегов. Я бегала по этой тропинке по ночам с самого детства. Раньше мы с Генри Алленом боялись леса: населяли его разными чудищами и пугали друг друга рассказами про привидения. Возбуждение осталось, только теперь оно было совсем другого рода.
Генри Аллен уже был на месте: сидел на мшистом берегу со своим неизменным транзистором, по которому Элвис Пресли пел «Now or never»[3]. Он уже расстелил колкое шерстяное одеяло, и я растянулась на нем. Генри Аллен был копией своего отца в молодости: тот же рост, та же стройность, та же темная шевелюра. Правда, Гардинер-старший был кареглазым и носил очки, а у его сына глаза были голубые, и в очках он не нуждался. Вечно ему на глаза падали волосы, так было и сейчас. Мне нравилось убирать волосы с его лба. Годился любой повод, лишь бы до него дотронуться. Неудивительно, ведь я была в него влюблена.