Любина роща - страница 17
Валентин быстро навел на Сережку объектив, и сын, словно поняв отца, легко, широко шагнул во второй раз – Валентин щелкнул – и плюхнулся на асфальт, лицом вперед. Удивительно – не заплакал. Люба подхватила его, поставила на ноги и, как ни смотрел он на них умоляюще, отошла в сторону.
– Ну! – снова скомандовал Валентин.
Сережка на этот раз уже осторожно, тихонько сделал шаг, постоял, как бы убеждаясь, что ничего не случилось, и, чуть запрокинув голову, счастливо засмеялся. Потом так же осторожно, не торопясь, сделал еще шаг. Еще. А потом его понесло, он заперебирал ногами и опять – плюх, готов, лежит на асфальте. На этот раз расплакался – от обиды, наверное. Люба подхватила его на руки: «Ну, ну, не плачь, хороший мальчик, не плачь, мой молодец…» – и он успокоился, перестал хныкать.
…В этот день возвращались домой счастливые. Надо же: в десять месяцев – и уже пошел! Какое, в сущности, обычное событие, пустяк, но как они радовались ему!
Дома их встретила мать. Верней, столкнулась с ними в дверях, собралась куда-то уходить. Люба, видно, забылась, закричала в радости:
– Мама, он пошел! Представляешь, пошел сегодня! – и тут же осеклась.
В глазах матери, в лице тенью скользнуло мимолетное, еле заметное оживление, радость, но она – было видно – тут же взяла себя в руки, пересилила (и как позже жалела об этом!), сделала каменное, неприступное лицо и с гордым, независимым видом прошла мимо них. Хлопнула дверь: мать оказалась по ту сторону, они – по эту.
Собственно, ссоры как таковой, какой-то одной, решительной, перевернувшей все их отношения, не было. Все случилось само собой и неприметно. Между матерью и Любой произошла мелкая стычка, каких было тысячи в их жизни, но на этот раз стычка не окончилась примирением, как обычно, а постепенно переросла Бог знает во что… Кажется, мать перед обедом съела кусок хлеба, просто, видно, захотелось хлеба, намазала кусок маслом и съела, а Люба через несколько минут, собирая на стол, вслух удивилась:
– Надо же, только вчера вечером купила буханку, а уж снова надо в магазин бежать… – Она ничего не имела в виду, сказала просто, как часто вслух говорят хозяйки, перебирая в уме разные домашние заботы и хлопоты.
– Уж не хочешь ли ты сказать, что это я съела весь хлеб? – спросила мать.
– Что? – не поняла Люба.
– Если я съела кусок хлеба, значит, я объедаю вас? Это ты хотела сказать? – Мать при всей своей гордости и независимости была чрезвычайно обидчивой и щепетильной в мелочах.
– Да ты что, в своем уме? Ты что говоришь-то? – удивленно воскликнула Люба: разливая по тарелкам суп, она так и замерла с полным половником над кастрюлей.
Видно, у матери был какой-то свой комплекс. Она всю жизнь прожила, ни от кого не завися, никогда ничем никому не была обязана, прожила трудную, сложную жизнь, вырастила двух дочерей, и вот на старости лет, живя одной семьей с дочерью, зятем и внуком, вдруг несколько растерялась, когда дети полностью взяли ее под свою опеку, сами платили за квартиру, не брали с нее ни копейки за питание (и слышать об этом не хотели!) – не уступить она не могла, а уступив, переживала, правильно ли сделала, ей все казалось, что рано или поздно ее попрекнут куском хлеба, и болезненно выискивала – бессознательно, наивно – разные признаки упреков, явных или скрытых. С Любой они ссорились всегда, всю жизнь, как всякая мать с дочерью, но раньше мать чувствовала за собой незыблемую правоту, а теперь у нее словно выбили опору из-под ног. И теперь они частенько ссорились вообще Бог знает из-за чего – из-за ничего; Люба дипломатничать не умела и не любила, она не жила – горела, и поэтому быстро вспыхивала, грубила, дерзила, даже оскорбляла. Зато через некоторое время все сходило с нее, как с гуся вода, а мать нет, мать тяжело переживала ссору, долго носила в себе обиды, могла неделями не разговаривать и делать вид, что вообще никого не замечает. Валентин, кстати, в этих ссорах всегда брал сторону матери. Иногда была права мать, иногда – Люба, но мать умела себя держать, никогда никого не оскорбляла, ее голос всегда оставался ровным, и это для Валентина имело решающее значение. Грубости и хамства Любы он и сам терпеть не мог (откуда только в ней все это было, удивлялся он, совсем не похожа на ту, с которой когда-то он знакомился…), не раз и не два говорил Любе, чтобы училась выдержке и вежливости у своей матери. Одним словом, вставая на сторону матери, он делал главное: примирял обеих. И тут как-то Валентин заметил: мать стала злоупотреблять тем, что он всегда вставал на ее сторону. Все чаще и чаще она просто капризничала, строила из себя обиженную, дольше не соглашалась на уговоры, почти ломалась, и Валентин понял: что-то, видно, он делает не так. Нельзя вечно считать правой мать. Она стала потихоньку, ровно, спокойно, выдержанно третировать дочь. А он, честно говоря, устал быть безрассудным миротворцем. Удивительно: не он ссорится с тещей, не из-за их отношений возникает часто сыр-бор, а из-за ссор и ругани матери с дочерью. Это стало его злить. Где это видано такое? Он раз сделал вид, что ничего не замечает. Мать удивилась. Второй раз. Мать оторопела. Третий. И вот тут мать обиделась: а-а, уж и зять берет сторону этой грубиянки, значит, спелись, сговорились, ясно, теперь, выходит, можно мать в гроб загонять? – никто и слова не скажет в защиту, пожалуйста, что хотите, то и делайте с матерью, никому не жалко… И она стала звонить старшей дочери Веронике, жаловаться на жизнь, на то да се, а Вероника ей и скажи: