Любовь и западный мир - страница 20



. Вот почему мы желаем спасти эту страсть, и мы лелеем несчастье, хотя наша официальная мораль и наш рассудок их осуждают. Тем самым сумрак мифа дает нам возможность вместить его потаенное содержание и насладиться им в воображении, все же, не осознавая его достаточно четко, чтобы вспыхнуло противоречие. Таким образом, некоторые человеческие реалии, ощущаемые или предчувствуемые нами в качестве фундаментальных, остаются защищенными от критики. Миф выражает эти реалии в той мере, в какой требует наш инстинкт, но он их также скрывает, когда им угрожает великий день разума[2].

* * *

Неизвестного или мало известного происхождения, – изначально священного характера, – скрывающий выражаемую им тайну, обладал ли мифический роман о Тристане в той же самой степени обязательными качествами подлинного мифа? От этого вопроса невозможно уклониться. Он нас приводит к сердцу проблемы и ее актуальности.

Уточним, что рыцарские правила, прекрасно и много игравшие в XIII-м столетии роль абсолютного принуждения, выступают в романе только в качестве мифического препятствия и ритуальных фигур риторики. Без них сказка не нашла бы для себя оправданий, а тем более не смогла бы бесспорно навязывать себя слушателям. Необходимо отметить, что эти общественные «церемонии» суть средства принятия антисоциального содержания, коим является страсть. Слово «содержание» получает здесь всю свою силу: страсть Тристана и Изольды буквально «содержится» в рыцарских правилах. Только при том условии, что смогла бы выражать себя в полумраке мифа. Ибо как страсть, жаждущая Ночи и торжествующая в преображающей Смерти, она представляет для всякого Общества чудовищно непереносимую угрозу. Значит, необходимо, чтобы составленные сообщества имели бы возможность противопоставить ей свою плотно отстроенную структуру, чтобы она, выйдя наружу, не нанесла худшего ущерба.

Если впоследствии социальная связь ослабнет или распадется сообщество, миф перестанет быть мифом в строгом смысле слова. Но то, что он потеряет в принуждающей силе и средствах общения в прикрытой и допустимой форме, он обретет в подпольном влиянии и анархическом исступлении. По мере того, как рыцарство, даже в своей профанированной форме знания жизни, – обычаев, которые должно соблюдать, чтобы оставаться благородным человеком, – утратит свои последние добродетели; страсть, «содержащаяся» в первоначальном мифе, распространится в повседневном жизни, вторгнется в подсознание, вызовет новые принуждения, изобретя их по своей необходимости… Ведь мы увидим, что не только естество общества, но и сам пыл темной страсти требует сокровенного признания.

В строгом смысле слова сам миф сложился к XII-му столетию, то есть в период, когда элиты предпринимали могущественные усилия по установлению социального и морального порядка. Речь шла именно о «сдерживании» вспышек разрушительного инстинкта; ведь религия, нападая на него, раздражала его. Летописцы, проповеди и сатиры этого столетия раскрывают нам, что оно познало уже первый «кризис брака». Последний вызвал резкую реакцию. Тем самым успех Романа о Тристане состоял в том, чтобы упорядочить страсть в рамках, когда она смогла бы выразиться в символическом удовлетворении (так Церковь «включала» язычество в свои обряды).

Но если эти рамки исчезнут, то страсть не перестанет существовать. Она всегда столь же опасна для общественной жизни. Она всегда стремится вызвать со стороны общество наведение полноценного порядка. Отсюда историческое постоянство отнюдь не мифа в его первоначальной форме, но