Люди остаются людьми. Исповедь бывшего узника - страница 40



Просыпаюсь оттого, что солнце бьет прямо в глаза. Рядом дремлет Герасимов. Иванова нет. Наши соседи по одному перебираются в тень на другую сторону барака. У меня разламывается от боли голова, но вижу как будто отчетливее.

– Герасимов, Герасимов!.. – Он открывает глаза.

– Где Иванов? – спрашиваю я, радуясь тому, что я, кажется, и слышу получше.

– Он скоро вернется, – отвечает Герасимов.

Да, лучше. Я слышу уже не шепот, а голос, хотя и с шумами.

– У меня немного отлегло от ушей, – говорю я.

– Он ушел к санитару.

– Мне полегче.

– Там есть места для раненых, в бараке… Ты не говори, что полегче, может, тебя туда положат.

Но мне на самом деле лучше. Я рассматриваю Герасимова, ощупываю себя – карманы пусты, часов на руке нет.

– Как все было с нами?

Приходит Иванов. Утирает грязное лицо рукавом, садится.

– Стервецы, – глухо произносит он. – Что стало с людьми?

– Мне получше.

Иванов обнимает меня за плечо. Его губы дрожат.

– Только раненых, контуженых не берут… А если у тебя будет припадок?

– Ничего со мной не будет… Как нас взяли?

Иванов горько усмехается.

– Наскочили на засаду. И все… Я кое-что узнал, – быстро прибавляет он и поворачивается ко мне. – Ты меня хорошо слышишь?.. Мы в Оленино, в пересыльном лагере. Пленные все прибывают. Дня через два нас отправят куда-то дальше. Давайте держаться вместе и, если представится случай… Понятно?

– Ясно, – говорит Герасимов.

Мне тоже ясно, что Иванов имеет в виду: мы попытаемся бежать.

– Только бы не ослабеть от голода, и чтобы ты… окреп, – говорит Иванов мне.

– Я постараюсь.

– Давайте походим, оглядимся, – предлагает он. Мы встаем и принимаемся тихонько бродить.

– А что же на фронте? – спрашиваю я.

– Тс-с! – Иванов прикладывает палец к губам. Из кухонной калитки выползает изувер в желтой форме. На его белой нарукавной повязке какие-то немецкие буквы – какие, я издали не вижу.

– Полицай, – тихо говорит Иванов. – Изменник. На полицае сверкающие хромовые сапоги, физиономия красная и веселая.

– Давайте от греха подальше, – говорит Герасимов.

Однако полицай уже увидел нас. Подходит, щупает, суча пальцами, материал моей гимнастерки.

– Скидывай!

– Почему это?..

– Он контужен, оставьте его, – говорит Иванов.

– Скидывай, дура, – настаивает полицай. – Я тебе хлеба дам… контуженый!

Откуда он взялся – такой? Где он жил?..

Ничего не поделаешь, снимаю с себя диагоналевую гимнастерку с двумя памятными дырочками на рукаве: следом входа и выхода пули. Я специально не зашивал их, думал, когда-нибудь покажу маме.

Полицай довольно хмыкает, бросает мне кусок хлеба, потом орет:

– Эй… эй, санитетер!

Подбегает худой желтолицый пленный.

– Раздобудь этому воробью что-нибудь взамен. У тебя сегодня готовые есть?

– Трое сегодня после обеда…

– Так вот одень его, я тебе приказываю.

– Есть!

– Не «есть», а «яволь» надо отвечать, деревенщина!

Полицай сворачивает мою гимнастерку и, посвистывая, уходит. Неожиданно я замечаю, что у нас нет знаков различия. И на моей гимнастерке, кажется, не было, хотя я сам не снимал своих треугольников… Вероятно, содрали немцы.

Санитар приносит мне вылинявшую красноармейскую гимнастерку.

– Может быть, все же возьмете его на пару дней? – говорит ему Иванов про меня. – Хоть на ночь…

– Ладно, приходите на ночь вместе… Часов, случаем, не сберегли?

– Нет.

– Ладно, ребята, приходите, переночевать устрою. Мы возвращаемся к бараку, садимся и делим хлеб. Я рад, что могу поделиться с товарищами хлебом. Только мы, пожалуй, очень уж долго и тщательно его делим.