Мафтей: книга, написанная сухим пером - страница 31



«Долго не стоит держать корзинку в воде, – наставлял я, – ибо раки обглодают палочки дотла. Это такие прожоры, что будь здоров».

«А скажи-ка, мил человек, – понизил голос Пиняшко. – Если утопленник, не дай Бог, заляжет в такой колдобине, тогда что?»

«Что? Как доберется к нему стая раков, то обглодают за ночь до косточки».

Я пожалел, что сказал это, потому что у бедняги даже голова задергалась. Пришлось загладить его душевное волнение.

«Ты вот что… крестик тот сохрани».

«Для кого?» – упавшим голосом спросил Пиняшко.

«Для той, которой был предназначен. Не так легко свой крест оставить… Найдет он нас, где б мы не были».

«Так думаете, господин хороший?»

«Знаю».

В его бесцветных стеклянных глазах блеснула искра. Искра надежды вперемешку со страхом. В конце концов, ничего нового, подобное я вижу в каждой второй паре глаз.

Я сказал, что хочу навестить Голодняков, и он пораял[88] пуститься вброд – через тридцать ступеней под гору. Мы попрощались. Я сел под одинокой ольхой, чтобы снять сапоги. Одновременно и передохнуть. Затылок что-то беспокоило, я оглянулся – ствол обвязан толстой шерстяной ниткой, оборванной на узелке. Кто-то пометил так дерево? Я отрезал нитку и спрятал за черес[89].

Брод тянулся по верху старой гряды, раньше здесь стояла мельница, пока ее не подмыл паводок. Через перекат рыбаки перетягивают лодки волоком. Я шел прямиком через брод, вода кое-где поднималась выше колен. Иногда о мои икры билась твердыми ртами плотва. Берег с той стороны мулистый и обрывистый, хорошо, что с берега до самого плеса тянулась веточка дички[90]. По ней я выбрался на сушу. И первое, что поймало око (а может, именно это и искало), – шерстяную перевязь вокруг комля. Дичка росла точно напротив ольхи через реку. Деревья будто пометили брод. Зрячему сего достаточно, подумал я. А незрячему мало. Его глаза – ноги и руки. Нитки на тех двух деревьях были из одного мотка.

Нитки преследовали меня. Или я их.


Тропка прямо по берегу вывела меня ко двору Голодняков, который курился дымом и паром. Ежели кому и подходят их прозвища, то это не про Голоднячку. Полная бабенка бочечкой катилась вокруг двух кадок, в которых вываривалась бель[91]. Подсыпала поташ и пшеничный клейстер. Тернинки глаз в сыром тесте лица вмиг проклевали каждую ниточку на мне, каждый мускул и волосок еще до того, как я обратился к ней. Наверное, я так и не научусь читать взоры сих людей. В глазах русина обычно отражается больше, чем он знает. В глазах русинки больше скрытого. От людей, от Бога, а часто и от самой себя. Такие внутренние обереги.

«Бог в помощь. Как поживаете, хозяюшка?»

«Да как видите. Чего челядину надобно – лишь бы живой да сытый».

То, что она сыта, я видел. От навеса с коробом белья подошла девица и стала мешать в выварках рогачкой. Хозяйка приказала ей следить, чтобы тряпье не прикипело ко дну. Потом обернулась ко мне:

«Вы, мыслю, не рубахи принесли стирать?»

«Нет, мне река стирает, а ветер сушит».

«Мы тоже в реке полощим. Ниже брода. Как раз собрались туда».

«Я вам помогу нести, – напросился я. – Заодно и потолкуем».

«Знаю, о чем хотите услышать. Я панов обстирываю – новости сами ко мене сходятся. Слышала, что пасете следы пропавших девок. Дошли и до нас… Хорошо, я вам покажу след. Тропка, какой пойдем, и есть последняя дорога моей Лизы. Сошла по нему к реке и уже не вернулась… Вода, если берет, то живым уже не возвращает».