Максимы и мысли узника Святой Елены - страница 13
Я дал новый импульс духу предприимчивости, чтобы оживить французскую промышленность. За десять лет она пережила удивительный подъем. Франция пришла в упадок, когда вновь вернулась к прежнему плану колонизации и к практике займов>44.
Я совершил ошибку, вступив в Испанию, поелику не был осведомлен о духе нации. Меня призвали гранды, но чернь отвергла. Страна сия оказалась недостойной государя из моей династии.
В тот день, когда лишенные тронов монархи вновь возвращались в свои дворцы, благоразумие было оставлено ими за порогом.
После изобретения книгопечатания все только и делают, что призывают на царство Просвещение, но царствуют, однако ж, для того, чтобы надеть на него узду.
Если бы атеисты революции не вознамерились решительно все поставить под сомнение, их утопия была бы не такой уж плохой.
Девятнадцать из двадцати тех, кто управляет, не верит в мораль, но они заинтересованы в том, чтобы люди поверили, что они пользуются своей властью не во зло: вот что делает из них порядочных людей.
Нивозские заговорщики, в отличие от врагов Филиппа, отнюдь не писали на своих стрелах: Я мёчу в левый глаз царя Македонского>45.
Добившись роспуска старой армии, коалиция одержала большую победу. Ей нечего бояться новичков: ведь те еще ничем себя не проявили.
Когда я отказался подписать мир в Шатильоне, союзники увидели в том лишь мою неосторожность и использовали благоприятный момент, чтобы противопоставить мне Бурбонов. Я же не захотел быть обязанным за трон милости, исходившей из-за границы. Таким образом, слава моя осталась незапятнанной>46.
Вместо того чтобы отречься в Фонтенбло, я мог сражаться: армия оставалась мне верна; но я не захотел проливать кровь французов из своих личных интересов>47.
Перед высадкой в Каннах ни заговора, ни плана не существовало. Я покинул место ссылки, прочитав парижские газеты. Предприятие сие, которое по прошествии времени кому-то покажется безрассудным, на деле было лишь следствием твердого расчета. Мои ворчуны не были добродетельны, но в них бились неустрашимые сердца>48.
Европе брошен вызов: если второстепенные и третьестепенные государства не найдут покровительства у держав господствующих, они погибнут.
Говорят, что великий критик Февье>49 щадит меня меньше, нежели известный натурфилософ*. Чем больше он будет поносить мой деспотизм, тем более французы будут почитать меня. Он был посредственнейший из ста двадцати префектов моей Империи. Мне не известна его «Административная переписка».
Умозаключения теологические стоят куда больше, нежели умозаключения философские.
Я люблю Ривароля больше за его эпиграммы>50, нежели за ум.
Мораль есть искусство гадательное, как наука о цветах. Но именно она является выражением высшего разума.
Можно извращать и величайшие произведения, придавая им оттенок смешного. Если бы «Энеиду» поручили перевести Скаррону, то получился бы шутовской Виргилий>51.
При ближайшем рассмотрении признанная всеми политическая свобода оказывается выдумкой правителей, предназначенной того ради, чтобы усыпить бдительность управляемых.
Для того чтобы народ обрел истинную свободу, надобно, чтобы управляемые были мудрецами, а управляющие – богами.
Сенат, который я назвал Охранительным, подписал свое отречение от власти вместе со мной>52.
Я свел все военное искусство к стратегическим маневрам, что дало мне преимущество перед моими противниками. Кончилось все тем, что они стали перенимать мою методу. Все в конце концов изнашивается.