Мальчик, который упал на Землю - страница 2



Джереми был настолько пригож, что его даже рассматривать в качестве материала для шашней не приходилось – ну, может, только моделям, рекламирующим купальники. Я же была беспородной училкой английского в побитом молью «спидо»[6] и с потугами на писательство. Так с чего я взялась играть Лиззи Беннет при таком душке Дарси?[7] Если честно, то, видимо, с того, что имя у меня – не Кандида, не Хламидия, ничего подобного тем, что носят женщины из высшего общества, названные в честь половых инфекций. Те женщины не только владели лошадьми, но и походили на них. Они умели, наверное, считать лишь по пальцам одной ноги. Если сделать такой предложение, она ответит «Ага» или «Не-а». После многих лет свиданий и соитий с подобными манекенами он, по его словам, счел мою непосредственность, лукавство, беспардонность, сексуальные аппетиты и отвращение к газонным видам спорта чистым освобождением. К тому же у меня была семья.

Джереми, единственный ребенок, болтался по безучастному загородному имению – а наша квартирка в Саутуорке была завалена книгами, музыкальными инструментами, картинами, которые все никак не доходили руки повесить, она полнилась вкуснейшим кухонным духом и избыточной мебелью: такому дому повезло с судьбой. Нам тоже. И Джереми все это нравилось.

Трапезы в имении Бофоров проходили в строгости и тишине: «Передай горчицу», «Капельку хереса?» – у меня же дома обед – сплошь гвалт и остроумное веселье, папа вытанцовывает вокруг стола в поношенном шелковом халатике, декламируя из «Бури», мама поносит короткий список премии Букера, одновременно выкрикивая соображения по поводу зубодробильного кроссворда, а мы с сестрой нещадно друг над другом измываемся. И это без учета всяких, кого ветром принесет. Ни один воскресный обед не обходился без свалки поэтов, писателей, художников и актеров, щедро сыпавших потасканными байками. Для Джереми мое семейство было такой же экзотикой, как племя из темных глубин джунглей Борнео. Я не уверена, хотел ли он влиться в него или просто пожить рядом – вести антропологические записи и фотографировать. В его мире сдавленного шепота моя семья была задорным воплем.

Бофоры были сплошь «мясо и три овоща»[8], йоркширская пудинговая публика, а мы в рот не совали только слова. Чеснок, хумус, рахат-лукум, артишоки, трюфеля, табуле... Джереми поглощал все это под Майлза Дэвиса, Чарли Мингуса и прочий джаз, заграничное кино и встречи с запрещенными театральными труппами, сбежавшими от тиранических режимов вроде Беларуси, которым отец предоставлял вписку на ночь. В доме для этого имелся вечно перенаселенный диван.

И, если честно, аллергия на отцовскую невоздержанность – еще одна причина, по которой я влюбилась в Джереми. Джереми был всем, чем не был мой непутевый папа. Целеустремленный, устойчивый, способный, трудолюбивый, надежный, как его дорогущие швейцарские часы. Да и не являлся домой с проколотым соском или малиновыми волосами на лобке, чем был известен мой отче. Беспутный папа растил долги, как некоторые – цветы на подоконнике, а на Джереми можно было полагаться, как на математическую формулу, какие он сочинял для своего инвестиционного банка. У человека концы с концами сходились как дважды два четыре.

Мой отец, хара́ктерный актер с Собачьего Острова[9], притащил свой прононс из хулиганских предместий. Мама, изящная, с алебастровой кожей, родом из Тонтона, Сомерсет, гордится своим певучим произношением, и все, что она говорит, словно завито плойкой. В одном хоре с напевом ее речи все прочие акценты, включая мой собственный северо-лондонский, брякают, уплощаются на слух. Но не речь моего любимого. В ней больше основательности, чем в ИКЕА. Одного слова, сказанного этим баритоном темного шоколада, хватало, чтобы угомонить любой бедлам.